Владимир Орешкин - Из армии с любовью…
Все-таки, что ни говори, существует ответственность за порученный тебе пост. Как ни крути, а сказанное тебе слово — приказ, и он западет в душу, ты становишься его рабом. Как ни выживай его из себя, как ни вытравливай, все равно — ты его раб. И понимаешь это, только когда все заканчивается, как сейчас.
Но я выполнил свой долг с честью, поэтому был покоен. Сидел, прикрыв глаза, слушая шум машины. Со стороны могло показаться, что я тоже сплю. Но это была неправда.
Я вспоминал вазу с розами на даче у генерала, на столе, за которым мы пили кофе. Я еще радовался их красоте, когда увидел. Еще понимал: такая красота не для таких бедолаг с улицы, как я.
Одна из них завяла. Когда я поднимался, чтобы уходить, я увидел: одна из них, недавно свежая, с росой на листьях, скукожилась, превращаясь в высохший веник.
Я ничего не сказал капитану, не хотел расстраивать его. Жившего, как в раю, среди своей вечной весны.
Приказ мы прочитали в газете. В нем было написано, что его должны объявить во всех частях и гарнизонах, на батареях и в эскадрильях, — но никто нас не выстроил и не порадовал его чтением. Но он возник, прозвучал чей-то решающий голос, и запахло наконец-то настоящей весной. Нетерпение охватило стариковский призыв, нездешностью мы стали напоминать инопланетян, очутившихся на экскурсии в нашей части.
Первое, что сделалось заметно: мы стали добрей к салагам. Словно прорвалась давно сдерживаемая снисходительность к ним. Зато черпаки спустились с цепи, — изо всех сил устанавливая среди них свой авторитет. Они уже осмеливались в своей компании называть себя «дедами», радостно хлопая друг друга по плечу.
Как и мы когда-то.
Прошло десять вздрюченных ожиданием дней, пока, наконец, капитан не выстроил наши два взвода, свободные от несения караульной службы, и не объявил наш местный приказ:
— В первой партии уволенных в запас, — говорил он с подъемом, — убывают отличники боевой и политической подготовки, те, кто своей образцовой службой заслужил это право. Все они на торжественном построении удостаиваются чести поцеловать знамя части. Их фотографии появятся на Доске почета. Каждый из них получает повышение в звании. Рядовые уедут на родину ефрейторами, сержанты — старшими сержантами.
Здесь он сделал удачную паузу, следом должны были последовать фамилии лучших наших товарищей… И они последовали.
Капитан вдохнул поглубже воздух и произнес:.
— Старший сержант Пыхтин, сержанты Ремизов и Складанюк, ефрейтор Сеспалов, рядовой Валов…
Среди этих фамилий не было моей… Складанюк, стоявший рядом, не мог сдержать восторженной улыбки, толкнул меня восхищенно в бок, — воистину, каждый думает только о себе.
— Вопросы есть? — спросил капитан, перед тем, как распустить нас.
Вопросов не было.
Весна задержалась, но курили мы уже на улице… Весна запоздала в этом году, температура днем держалась около нуля, но снег и не думал таять. Ночами морозило, до десяти градусов, часовые стояли на постах в зимних тулупах и плевались, с досады, лениво под ноги. Зима достала всех.
Я тоже плюнул, когда вышел на улицу. Наши уже собрались, поздравляли отличников боевой и политической. С постной миной на лицах.
Я не мог ничего понять… Ведь обещал же, — грозился.
С тех пор меня ни разу не ставили на выездной пост, да я и не рвался. У нас было подсобное хозяйство, которое тоже требовалось охранять по ночам. Чем я и занимался. Там был уютный свинарник, с сеном, заготовленным для подстилок. На этом-то сене я и проводил свои ночи.
Складанюку прислали из дома маленький приемник, он давал его мне, и я перед сном слушал музыку. Заглушая ею храп свиней.
Когда сон окончательно сковывал глаза, последним сознательным движением я тянулся к ручке и выключал передачу. Чтобы не сажать зря батарейки.
Иногда мне снилось мое первое и последнее военное сражение. Оно всегда начиналось неожиданно, я оглядывался и видел, как надо мной нависают чьи-то страшные когтистые руки. Они протягивались из тьмы, отливая металлом, на каждом вражеском когте краснела капелька крови.
Я почему-то догадывался: это моя кровь, когти эти притягивали ее к себе.
Тогда заученным движением я подбивал приклад автомата, хотя и понимал, что все бесполезно, жалкая игрушка в руках не сможет защитить меня, не в состоянии нанести вред кошмарному чудовищу. Но то была единственная возможность как-то постоять за себя.
Автомат слетал с плеча, я подхватывал его, целился, и с диким криком пырял штыком в непроницаемое пространство. Патронов у меня не было, только штык и приклад, только штык и приклад, только штык и приклад…
Я просыпался от собственного крика.
Лежал без движений, чувствуя бешено стучащее сердце. И успокаивался, слушая, как беспокойно хрюкают разбуженные свиньи. Горели под потолком, облепленные навозной трухой, слабые лампочки, влажный теплых дух стелился по свинарнику. До смены оставалась еще прорва времени, — спать и спать.
Но сон больше не приходил ко мне.
То были мучительные часы полудремы, когда я боялся будущей гражданской жизни, где я никому не был нужен.
И тогда я понимал: все ложь, то, что мы напридумали с ребятами о своей близкой распрекрасной свободе. Что мы знаем о ней?.. Там голод, разруха, останавливаются заводы, некому осенью убирать картошку с полей, никому ничего не хочется и не нужно, каждый думает только о собственном брюхе, города сотрясаются от демонстраций и забастовок. Не оттуда ли протягивались ко мне когтистые лапы?
Казалось: оттуда.
Мне было страшно, но я пересиливал в себе страх и, собрав в кулак все свое мужество, говорил: не знаю. Я не знаю, что там.
Я никого не любил здесь.
Я вспоминал нашего капитана, которого звали Алексей, — что означало: защитник…
Лежал, пытаясь понять, как случилось, почему он перестал быть моим другом? Что произошло между нами такого особенного, что ничего не стало?
Я много думал об этом, трогая пустыню в своей душе. Много думал. И постепенно становилось ясно: что-то сломалось в тот момент, когда он вытащил пистолет, и раздался первый выстрел. Он закричал, повелительно и беспрекословно: коли!..
В тот момент, когда я поверил ему.
Но только во сне я подхватывал автомат, штык-нож сверкал на конце его непримиримо: шаг вперед, выпад, удар! Шаг вперед, выпад, удар! Шаг вперед, выпад, удар!.. Штык скользил по стеклу саркофагов, броне закованных чудовищ, меня заносило, но я разворачивался и колол…
Валялся на сене, понимая: чудовища за стеклом выполнены из папье-маше. И искусно подсвечены, так, чтобы оскаленные пасти вызывали страх и ненависть. В них не было того, что могло вызвать настоящий страх — разума… Разума, озаренного дружбой к кому-то другому, — к таким же чудовищам, как и они сами.
Понимая это, вдохновенно участвовал в игре, уже презирая себя за это… Я еще раз поверил капитану.
На теплом сене в свинарнике незаметно исчезало притяжение между нами. Я поражался тоскующей пустыне, которая приходила ему на смену.
Лежал на мягкой соломе, с открытыми глазами. Мне хотелось плакать. От жалости к себе…
Ребята в курилке еще дымили радостно сигаретами, когда я решился поговорить с капитаном. Он не выходил из казармы после торжественного построения, был шанс застать его в кабинете.
Так и оказалось, — он поднял голову на стук, увидев меня, сказал обычным своим хрипловатым голосом:
— Проходи.
Я встал перед ним, открытый со всех сторон его взглядам.
— Ты что-то хотел? — спросил он меня.
— Вы когда-то собирались наказать меня, — сказал я, — отправить домой с первой партией. Я — согласен.
— Не понял, — сказал капитан и посмотрел на меня внимательней.
Я знал нашего капитана, когда-то он был моим другом. Он отчего-то думал, что все мы, его бойцы, сделаны из другого теста, где гораздо меньше всяких пряных добавок, чем в его закваске. Поэтому он не очень прятал свою ложь. Вернее, совсем не прятал ее.
— Как это, я обещал наказать тебя и отправить с первой партией?.. Ты понимаешь, что городишь бессмыслицу?
— На самом деле, бессмыслица, — сказал я.
— Может быть, ты захочешь еще и ефрейтором стать? — с иронией спросил он меня.
Видно было, он порядочно развеселился от моих слов, видно было, они его очень позабавили.
— Вот дела, — хлопнул он себя по колену. — Самый разнесчастный разгильдяй в роте заявляется и говорит, что за все, что он натворил за два года, его следует отправить домой в первой партии, да еще и дать ему на дорогу ефрейтора…
За спиной я услышал ехидный податливый смех и оглянулся.
Это оказался наш прапорщик, он стоял на пороге и слушал капитана.
— Такой наглости я еще не встречал, — сказал капитан, оставляя ерническую свою интонацию, и заметно бледнея. — Так слушай, я тебе скажу… Последний день увольнения в запас — тридцатого июня. В этот день я посажу тебя на губу, на пятнадцать суток… Когда ты выйдешь, я, прямо у порога, дам тебе еще пятнадцать… А потом ты поедешь домой. Первым же поездом… Мать твою!.. Вопросы есть?!