Михаил Шушарин - Солдаты и пахари
Под утро стало холодно. Иван Иванович поднялся, подбросил Савраске свеженького сенца, погладил его по крупу, направился в избу. Вот в эту минуту и услышал он выстрел где-то в соседях, вроде у Терехиного дома. Прошлепал кто-то по грязи бегом мимо Ивановой ограды. Выскочил Оторви Голова за калитку, разглядел в темноте: убегает в степь человек… Что-то неладно.
Писарь Сысой Ильич в эту ночь тоже не спал. Он ворочался на кровати, вскакивал. Хватал лежащий под подушкой шестизарядный наган. «Ограбили совсем краснозадые. Опозорили. Даже законную жену отобрали, — он поскрипывал зубами. — Бить надо. Жечь. Пороть насмерть. Вот что надо делать».
Перед утром он надел охотничью кацавейку, сунул в карман оружие. Поколесив по деревне, приблизился к домику Терехи. Вошел в палисадник. В кухонном окошке горел свет. Писарь приник к самому стеклу, разглядел Марфушку. Она лениво потянулась, недавно, видимо, вставши, подошла к печке. Поковыряла горевшие ярко березовые дрова, повернулась лицом к окну, о чем-то задумалась. Из-под тесной кофточки, не застегнутой на крючки, видны были овалы располневших, наливающихся грудей.
Писарь тщательно прицелился через стекло в левую грудь, нажал спуск… Вскочил с кровати Тереха. Выбежал на кухню. Марфуша стояла у шестка, сжав прострел руками. Сквозь пальцы красными ручейками хлестала кровь.
— Марфушенька! Родненькая моя!
— Тереша, — она будто с удивлением посмотрела на возлюбленного. — Ничего, Тереша, я выздоровею… Ничего.
— Родненькая! — он схватил ее на руки, и она, дернувшись всем телом, будто от озноба, обмякла.
Иван Иванович прибежал к Терехе, когда тот положил уже покойницу на лавку. Не стало у Ивана Ивановича дочки.
12Полторы недели мотался Тереха Самарин — председатель Родниковского ревтрибунала — по деревням волости. Искал звериные следы убийцы. Измучил милиционеров, копя, высох сам. Лицо стало черным, облупился ястребиный нос.
— Врешь, не уйдешь, гад! — хрипел. Однажды вечером прибежал к нему Иван Иванович, возбужденный необычно.
— Засек я, Тереха, его. Знаю где. Ты слушай.
— Говори, чего ростишься?
— Отец поди я, тоже искал! Только тебе не говорил… Вот…
В маленькой деревушке под названием Гнилая в огороде у лавочника Лаврентия, взбухшем от растаявшего снега, как рассказывал Иван Иванович, ясно видны следы. От дома торговца до огромного стога овсяной соломы, уметанной на гумне, высушенная подошвами тропинка. Закоробилась под апрельским солнышком. Проверил Тереха: днем к стогу никто не ходил. Две ночи лежал у прясла, в зарослях старой крапивы, ждал. На третью, под утро, скрипнули задние ворота Лаврентьева пригона. Завернувшись в собачью доху, вышел в огород хозяин. Будто матерый, огляделся по сторонам, втянул ноздрями воздух, пошел к стогу.
Заклацали у Терехи зубы. Тенью скользнул он вдоль огорода за Лаврентием, прислушался. Лавочник шел не оглядываясь. «Туп-туп-туп», — слышались впереди его шаги. И вдруг исчез. Тереха всматривался, вслушивался. Бесполезно.
— Врешь, не уйдешь, гад! — он прижался грудью к стогу соломы, потянул на себя пучок и замер.
— Что нового-то? — спрашивал в стогу писарь.
— Почти что ничего, Сысой Ильич.
— За мной-то охотются?
— Каждый день в деревне бывают. Да ты не боись. Эта халупа надежная. Никто не знает, что внутри балаган.
— А ночами-то не сторожат меня?
— Безрукий и тот уезжает.
— Не приведи господь с ним повидаться.
Тревожно загоготали в камышах дикие гуси. Рванули переливами на ближних токовищах короткую первую песню глухари.
— Ну, ты иди давай. А я усну немного, — сказал Лаврентию писарь. — Наблюдай за всеми ихними делами. Мне все докладывай. Долго они не продержатся.
— Поскорее бы. Иначе разорят в корень. Ну, бог с тобой. Завтра приду.
— Прощевай!
Замолкли лавочниковы шаги. Глухо стукнули ворота, лязгнула щеколда.
— Ох-хо-хо, — вздохнул в стогу писарь. — И когда она кончится, власть большевистская, проклятая, мать ее!
Писарь молился. А ночь перед рассветом сгустилась, затихла. Ни звука, ни шороха.
— Кажется, пора, — решил Тереха и пошел к потайному выходу в балаган. Нашарив огромный сноп соломы, приваленный к скирде, потянул его на себя, отбросил, спокойно позвал:
— Сысой Ильич! А Сысой Ильич!
— Что тебе? — миролюбиво ответил заспанным голосом Сутягин.
— Выдь на минутку!
На четвереньках выкарабкался из темного лаза Сысой.
— Руки вверх, сволочь! Не шевелись!
Ранним утром пригнал Тереха писаря в Родники, завел его в дом, в горницу, приказал:
— Раздевайся! Молись богу!
— Ты что, Тереша, задумал?
— Раздевайся, сволочуга!
Только что вставал рассвет. Звенели подойниками бабы, ворковали голуби. А разъяренный Терешка читал уже Сысою приговор: «Именем революции кровососа и убийцу Сысоя Сутягина Родниковский трибунал приговорил к высшей мере…»
Никто не слышал, как в писаревой двухэтажнике туго лопнули два пистолетных выстрела. Никто не видел, как Тереха Самарин облил керосином комнаты, а потом по очереди поджег их. Пожарный набат ударил только тогда, когда над крышей двойным змеиным жалом полыхнуло высоко в небо пламя.
13С тех пор, как схоронили Марфушку, побелела Терехина голова, две глубокие черные канавки опоясали рот. Взгляд стал каменным. Старшина Бурлатов сдал не только контрибуцию, но и весь имевшийся в его кладовых хлеб, выгорела дотла красовавшаяся раньше на пригорке богатая усадьба писаря Сутягина. Бесследно исчез сам писарь.
— Ты мне скажи, — спрашивал Макар Тереху, — кто все ж таки выжег писаря?
— Никто.
— Как то есть никто?
— Никто — это значит все, сообща!
— Слушай, Терентий, нам ее, власть-то, дали с думкой, что мы лучше кровососов хозяйствовать станем. А ты убивать да палить.
— Знаешь что, — Тереха побледнел. — Ты мне брось Христа в душу вгонять. Я с ним и так без портков остался!
— Значит, ты?
— Я. Ну и что?
— Так ведь это незаконно.
— То есть?
— Не судили его.
И опять передернуло лицо Терехи.
— А меня ты за кого считаешь? Я, значит, не законный суд? На, держи! — он выхватил из кармана листок. — Это приговор Сутягину. Я его приговорил. Я и приговор привел в исполнение. И наперед тебе скажу: резал я их, гадов, и буду резать. А ты меня не учи слюни пускать. Не время. Кто кого!
— Товарищ Самарин! — вырос за столом Макар. — Ты забываешь, сколько крови стоила наша власть и как она нам дорога.
— Революций без крови не бывает!
— Пустая твоя башка! — накалялся Макар. — Революция — это сама справедливость! И законы у нее — самые честные. А ты позоришь ее перед народом.
— Пошел ты знаешь куда!
— Где у тебя наган?
— А што?
— Клади на стол. Ты арестован!
— Макар! Ты шутишь?!
— Клади наган. Сымай ремень. Именем революции приказываю!
Всю ночь просидел Терешка в арестантской. Его трясло. И опять, в который раз, приходила к нему Марфуша. Грезились ее полные ужаса глаза. «Тереша! Милый! Родименький! Я выздоровею! Тереша!» Под утро будто сломалось что-то в Терешке. Затребовал бумагу, чернил.
«Товарищи партийцы и все сочувствующие, — царапал в заявлении. — Винюсь перед вами. Судил не по нашему народному праву, а по своему нраву. Поверьте: я сейчас хорошо понял, где корень нашей родной революции. За нее я не пожалею ни крови своей, ни жизни».
Родники бурлили. Каждый день в волисполком шли мужики. Партийная ячейка росла. Кроме Сани, Терехи и Макара, на собраниях бывали новые члены партии большевиков: Федот Потапов, Спиридон Шумилов — фронтовики и Ванюшка Тарков — сын ссыльного. Подал заявление о вступлении в партию Иван Иванович Оторви Голова.
Сидела в осиротевшем Терехином домике со спокойным, тихим Степушкой Ефросинья Корниловна, приговаривала:
— Горемычный ты мой ребеночек! Без мамоньки родимой остался! — Целовала, трясла его на руках.
Пил напропалую Гришка. После того, как улеглись слухи о загадочном пожаре и перестали родниковцы шептать друг другу на ухо совершенно фантастические подробности, Гришка много ночей подряд ходил на пепелище, как лунатик. Распинывал головешки, определял местонахождение заветного сутягинского подвальчика. И определил, обвалив землю и золу в узкую каменную расщелину. Расчищал потом подвальчик руками, швыряя землю из-под себя по-собачьи. Наткнулся-таки на несколько кожаных мешков с серебром. Аж взвыл от удовольствия. Вот они! Под утро пригнал к пожарищу свой рессорный ходок, увез все на Сивухин мыс, зарыл в приметном месте на обрывчике. «Пусть полежат мешочки до лучших времен», — так рассудил.
И пить принялся еще проворнее. И нес хмель Гришку все дальше и дальше от брата.