Вильям Александров - Чужие и близкие
— Мама… Стареньки совсем мама. Работает не сможет.
— А отец?
— Отес сад большой. Урюк многа. Виноград. Персик многа. Я летом сам убирал. Сам знаю.
— Он что, не живет с вами?
— Не знаю, — Махмуд жмет плечом, и как-то странно кривит рот — в сторону синяка он улыбнуться не может. — Сам не знай. Он молоденький девушка дом звал.
— Вон что!
— Ты у него урюк брал?
— У него. И еще беру. Завтра еще беру.
— Не смей ты этого делать! Не надо, обойдемся.
— Я летом сам убирал, — сверкнул глазами Махмуд. — Вот этим руками. Совсем много убирал. Сейчас он базар возит, понимаешь?
— Все равно не надо, Махмуд, слышишь?
Он молчит. Он упрямый, этот парень. Он все равно, видать, сделает по-своему.
* * *«В течение 20 ноября наши войска вели бон на всех фронтах. Особенно ожесточенные бон происходили на Ростовском, Волоколамском и Тульском участках фронта. Ожесточенные бои велись на подступах к Москве…»
Мы устанавливаем последний мотор в новом цехе. Торопимся. Должна прийти комиссия принимать цех, и надо, чтобы все было в порядке. Бутыгин ходит злой, как черт, у него нарывает палец на руке — загнал занозу. Миша говорит: так ему и надо, пусть не лапает молоденьких девушек. Молоденькие девушки тут, конечно, ни при чем, занозу он загнал себе, когда разламывал деревянный ящик из-под катушек. Каждый день он разламывает какой-нибудь ящик, аккуратно разнимает его на отдельные дощечки, складывает их на дно своей необъятной кошелки, сверху ставит кастрюли с затирухой, мешочек с хлебом и всякие другие вещи, и идет себе через проходную. Мы с бабушкой каждую неделю платим тридцать рублей, покупаем на базаре вязанку щепок и жжем их осторожно, по две-три штуки, только бы еду подогреть, а он таскает каждый день через проходную по пол-ящика — и хоть бы что! Постоит, полюбезничает с вахтершей, насыплет ей на ладонь кукурузных зерен — и пошел… Нас с Мишей такое зло брало, что мы уж решили — устроим ему. Сделаем так, чтоб видны были дощечки. И тут он загнал себе занозу. Целую неделю он ходит с пальцем, раздутым, как вареная сосиска, и рычит на всех пуще прежнего. Но затируху по вечерам он не перестает разливать — не может доверить это кому-то другому. Стоит, кряхтит, чертыхается и орудует правой рукой с отставленным в сторону багровым указательным пальцем.
Вот и сейчас он идет впереди комиссии, ведет ее по цеху своей шкандыбающей, прыгающей походкой, и лицо его кривится при каждом шаге.
За ним идет смешной маленький человечек с круглой головой, прикрытой реденькими волосами, зачесанными набок. Он в большущих солдатских сапогах, шагает очень широко, и от этого все его тело поворачивается то влево, то вправо. Очень смешно глядеть, как он вихляет из стороны в сторону, и его быстрые, живые глаза поблескивают из-под очков в тонкой стальной оправе. Это главный энергетик комбината, я его видел раз издали, но вот так, вблизи — никогда не приходилось. Он, видимо, уже не молод — лет пятьдесят будет, но у него странное лицо. Посмотрит так — старик. Посмотрит эдак — ребенок. И смеется он очень странно, всхлипывая и содрогаясь всем телом — будто бы плачет. И фамилия у него какая-то смешная — Гагай. А следом за ним идет огненно-рыжая женщина — это председатель месткома. И еще какие-то люди, — те уж совсем незнакомые.
Гагай обогнал Бутыгина, пробежал по цеху, быстрым взглядом окинул каждый наш замурованный паз в стене, каждый фундамент и мотор, потрогал щитки, рубильники, остановился возле последнего сорокакиловаттного, к которому мы еще не закончили подводку. Мы вчетвером стояли за ткацким станком, с тревогой наблюдая за каждым движением Гагая. А вдруг возьмет сейчас и забракует нашу работу! А вдруг скажет — ни к черту все это не годится! Он, видимо, почувствовал на себе наши напряженные взгляды, обернулся и вдруг подошел к нам своим переваливающимся утиным шагом.
Он как-то странно мотнул головой, и я увидел, что у него нервный тик — он так мотал головой время от времени, и плечо его дергалось одновременно. Он мотнул головой, словно хотел боднуть кого-то из нас, и спросил Бутыгина:
— Это она и есть — ваша монтажная бригада?
— Она и есть, — иронически подтвердил Медведь.
— Они все делали? — Гагай обвел рукой вокруг.
— Они… — протянул Бутыгин как-то нехотя и криво усмехнулся. — Они делали… А я помогал…
Гагай снова посмотрел на нас. Теперь он внимательно оглядывал каждого. Он задержал взгляд на Синьоре, на его промасленном комбинезоне с отвисшей мотней, потом оглядел маленького лобастого Махмуда с подбитым глазом, остановился на моих развалившихся ботинках, замотанных медной проволокой, и мне показалось, что в глазах его появился какой-то странный блеск.
Он постоял так несколько мгновений молча, потом боднул головой и, совсем как Миша, шмыгнул крошечным носом.
— Карточки заслужили? — полуобернулся он к Бутыгину. И пока тот что-то хмыкал, собираясь ответить, сказал сам себе: — Заслужили. Зайдите в четыре часа — выпишем. — Он хотел, видно, уйти, но взгляд его опять упал на мои ботинки.
— М-да… — проговорил он и невесело усмехнулся. — А ты, парень, можно сказать, электрик с головы до ног. Даже ботинки с электрическим проводом… Любовь Марковна, — обратился он к женщине, — посмотрите…
— Да, да, — сказала рыжая. — Конечно. Но вы ведь знаете решение — в первую очередь женщины, члены семей фронтовиков.
— А они, думаете, из каких семей? Это ж почти дети. А ведь они цех пускают, от них сейчас все зависит…
— Да, да, — опять сказала рыжая, — мы будем обязательно иметь в виду. Мастерская только начала делать колодки. Вы же знаете…
— Я знаю, — сказал Гагай. — Я все знаю. И все же мы не имеем права смотреть на это спокойно…
— Война кончится, тогда будем обо всем беспокоиться, — мрачно вставил Бутыгин. У него всю физиономию перекосило от боли, и он, видно, с трудом сдерживал свое раздражение. — Сейчас главное цех пустить. Пока так перебьются. У меня вон гангрена начинается — ничего, работаю…
— Что у вас с рукой? — спросил Гагай.
— Да вот, покалечил, — скривился Бутыгин. Лицо его выражало стоическую муку. — Мы тут, — он замялся, чтобы видно было, как неудобно ему говорить о себе.
— Ящик он колол, деревянный ящик, дощечки отдирал, — невинной скороговоркой застрочил Миша. — Отдирал дощечки, занозу загнал. Надо было сразу вытаскивать, а теперь что, теперь раздуло, как сосиска, теперь нарывать будет…
Бутыгин даже остолбенел от злости. Он дико глянул в нашу сторону и хотел что-то крикнуть, но закашлялся…
— Опалубку готовил, — прохрипел он, — под фундамент…
— Вы бы к хирургу сходили, — посоветовал Гагай. — У нас в клинике неплохой хирург, вскроет — и дело с концом. Чего ж мучиться?
— Мочи нет, — простонал Бутыгин и, как ребенка, покачал свою руку. — Ей-богу… — Он пошел вслед за комиссией, потом, видно, вспомнил про нас, оглянулся, и мы поняли — ничего хорошего не предвещает этот взгляд.
— Ну, все, — сказал Синьор, когда они удалились, — тепьерь жди… Тепьерь он на нас все зло вымостит.
— Выместит, — поправляю я. — На кой черт тебе надо было…
— Ладно, — перебивает Миша — чихал я на него. Курить есть?
Синьор выгребает какие-то крошки, какие-то опилки из своего кармана и ссыпает Мише на ладонь. Тот сворачивает цигарку из оберточной бумаги, которой прокладывается ткацкая основа. Газет у нас нет, зато этой бумаг и — навалом. Кури сколько хочешь. Миша затягивается пару раз, и едкий дым тут же выжимает слезы из его глаз, он надсадно кашляет и чертыхается.
У, зараза! Что это ты мне насыпал, а, Синьор?
Как что? Как что? Махорка — высший сорт! Стебьель табачный, пятьдесят грамм хлеба выменял…
Стебель! Стебель-то стебель, только он с табаком близко не лежал. Курнешь? — Миша протягивает мне самокрутку. — Злющая, голод враз убивает. Будто пообедал или поужинал.
Курить мне совсем не хочется. Но я не могу отказаться — что же это за рабочий, тем более электрик, который не курит. Делаю пару затяжек, и все плывет у меня перед глазами, я словно повис в воздухе и парю в нем, как в детстве, когда дух захватывает во сне и падаешь куда-то… Хватаюсь за станок и так стою, уткнувшись лицом в какие-то ремизы.
Что, здорово? — слышу я, как сквозь воду, голос Миши. — Я же говорил: как на корабле раскачивает…
Я хочу засмеяться, сказать, что, конечно, здорово, но не могу разжать руки, чувствую — сейчас упаду. Они, видно, что-то заметили, Синьор похлопывает меня по щекам, я слышу откуда-то издалека его голос:
— Это ничего, это от слабощи. Пройдет сейчас. Дохни поглубже… Так… Еще глубже.
Как будто легче немного. И тут я чувствую, как суют мне в рот что-то липкое и сладкое.
— Давай, кушай, — говорит Махмуд. — Кушай.