Илья Эренбург - Буря
Был чудесный день, стояло бабье лето. Лансье шел по улицам, умиротворенный прозрачностью воздуха и мыслями о свободе. Он решил проверить, не пришел ли ответ насчет Луи. Его провели в просторный кабинет. Все здесь напоминало о недавних событиях — треснувшие стекла, заклеенные бумагой, стульчик из будуара рядом с массивным письменным столом, папки и здесь же американские консервы. Полковник Дежен был высоким, седым и настолько благообразным, что, казалось, он создан для раздачи орденов и открытия памятников. Голос у него был тоже мягкий, преисполненный благородства.
— Я должен сообщить вам, господин Лансье, прискорбную весть. Ваш сын, лейтенант Луи Лансье, героически погиб за Францию. Он кавалер «Почетного легиона» и награжден советским орденом «Отечественная война»…
Лансье тискал в руках шляпу, из его глаз текли слезы.
— Вы можете гордиться таким сыном, господин Лансье…
Лансье не помнил, как он простился с полковником, как дошел до дому. Он сказал Марте «Луи», и она сразу все поняла.
Он сидел в полутемной комнате и глядел на фотографию сына. Марта входила на цыпочках, приносила лекарство, гладила мужа по голове. За два года совместной жизни она привыкла к тому, что Морис без причины впадает в отчаяние. Теперь впервые она понимала горе мужа, и от этого он ей стал ближе.
Вначале Лансье не мог ни о чем думать, он только вспоминал детство сына, болезни, тревогу Марселины, шалости мальчика, веселый его смех, последнюю встречу в Бордо. Потом Лансье начал упрекать себя: я недостаточно ценил Луи, Мадо в моих глазах его заслоняла. Я думал, что он резок, шумлив, не понимает оттенков чувств. А он все понимал… Он действительно любил Францию. Мало любоваться вязами «Желинот», нужно уметь за них отдать жизнь. Как странно — Луи повторил где-то в России эпопею любого защитника Вердена… Он был воистину моим сыном… Я понимаю, почему он поехал туда — он искал опасности. Он ненавидел политику, как я… Не все ли равно, какое правительство в России? Воевали они замечательно, даже немцы об этом писали. Я предпочитаю у нас американцев, но это не мешает мне признать, что без Сталинграда в Париже сидели бы немцы… Я, кажется, ошибался насчет русских, немецкие газеты нас сбивали с толку. Они вели свою отечественную войну, даже название ордена это показывает… Я могу осуждать наших коммунистов, но я преклоняюсь перед патриотизмом русских. Луи это понял до меня. Полковник прав — таким сыном можно гордиться. У него было большое сердце, как у Марселины. Может быть, и я вложил в него все лучшее, что у меня было — память о Вердене… Но как ужасно, что я его потерял!..
Когда пришел Морило, Лансье сказал:
— Вот и Луи нет… Знаете, мы можем гордиться нашими сыновьями. Я часто думал: что я оставлю после себя, кроме дурацких коллекций и «Рош-энэ»? Теперь я знаю, что кто-то вспоминает с благодарностью подвиг Луи. Это очень много, ведь до сих пор Францию освещают огни Вердена…
Морило сказал:
— У вас Мадо…
— Не знаю. Может быть, ее тоже убили — в России или в Африке…
Это было в начале октября, а вскоре после этого в комнату Лансье вошла Мадо.
Она была в Париже уже несколько недель и не могла решиться прийти к отцу. Еще в Лиможе кто-то при ней сказал: «Я работал на „Рош-энэ“, Лансье ходил перед немцами на задних лапках…» Мадо знала отца и легко представила себе все. Ей хотелось увидеть дом, где прошло ее детство, убедиться, что отец не заброшен, — Морило рассказал ей про женитьбу Лансье и похвалил Марту. Но все в ней восставало при мысли о встрече с отцом. И пришла она только после того, как Морило сказал: «Он очень убит смертью Луи…»
Лансье вскрикнул и ничего не мог сказать, слезы его душили. Она нежно обняла его, взяла со стола фотографию Луи, долго ее разглядывала. Лансье говорил:
— Ты знаешь, где он погиб? В России… Он искал опасности… Оставим политику, нужно признать, что русские воевали лучше всех, я понимаю, почему Луи выбрал именно Россию. Ты помнишь инженера, который бывал у нас до войны, он уже тогда говорил, что русские будут замечательно воевать… Нивель ему не верил… Он оказался большим негодяем, этот Нивель, мне рассказали, что он удрал в Германию. Бедный Лео, его послали в лагерь, никаких известий… Мы хотели его спасти, но немцы были сильнее. Дюма арестовали… А Леонтина погибла замечательно. Как Луи. Но зачем я это все говорю! Я очень постарел, Мадо, у меня мысли путаются… Главное, что ты нашлась. Где ты была все эти годы?..
Мадо, вместо того чтобы ответить, стала расспрашивать отца про Луи; потом они вспомнили далекие годы, Марселину, «Желинот». И все же Лансье повторил свой вопрос:
— Где ты была, Мадо?
(Ему хотелось спросить, почему она ушла от мужа, но он боялся выговорить слово «Берти» — вдруг она знает про некролог?..)
— В маки. А до маки здесь, в подполье…
— Почему же ты не пришла сюда?
— Не могла. Я воевала…
Лансье про себя улыбнулся: теперь все говорят, что они «воевали». Ну какой же солдат Мадо!.. Наверно, влюбилась в какого-нибудь террориста, писала его портреты… Он ласково поглядел на нее, и вдруг ему стало не по себе. Не Мадо это, ее подменили… Какие у нее строгие глаза! И сумасшедшие… Это характер Марселины. Но Марселина вложила себя в любовь, ушла от отца ко мне. А Мадо ушла от мужа в маки…
— Что значит «воевала», Мадо? Ведь не стреляла же ты в людей…
Она печально улыбнулась.
— Я делала то, что все.
Он понял, что ничего больше от нее не добьется, робко спросил:
— Ты останешься здесь, правда? Мы приготовили тебе комнату.
— Нет. И не проси — это невозможно.
— Но почему?
— У меня теперь другая жизнь.
Она замолкла; глядела на отца приветливо и отчужденно. Он в ужасе подумал: может быть, она стала коммунисткой?.. Он боялся спросить — боялся, что она ответит «да». Вдруг он увидел на руке Мадо выше локтя лиловую полоску и, забыв про все, словно Мадо еще маленькая, спросил:
— Где ты так расшиблась?..
— Это вздор. В гестапо…
Он растерялся, ничего не мог больше сказать. Мадо поговорила с Мартой; потом встала. Он ее обнял, с детской улыбкой попросил:
— Приходи ко мне, хорошо?
Она тоже улыбнулась, ответила «хорошо». Он понял: не придет. Он хотел проводить Мадо, но почувствовал слабость, прилег на диван. А Марта вышла с Мадо в сад. Они сразу понравились друг другу. Мадо радовалась, что рядом с отцом есть любящая душа. А Марта, которая до прихода Мадо боялась, не осудит ли Мадо отца за вторичный брак, почувствовала к ней доверие.
— Морис — дитя, — сказала Марта.
Мадо кивнула головой.
— Вы были в партизанском отряде?
— Да.
Марта ее порывисто обняла. Потом она сказала мужу:
— У тебя необыкновенная дочь…
— Да, Мадо удивительно похорошела, хотя она плохо выглядит…
— Я не об этом говорю. Она меня поразила, чувствуется большая душа…
— Она в Марселину, — тихо ответил Лансье, — только теперь другие времена. Тогда любили, а теперь все сошли с ума и воюют…
Он долго сидел в темноте и печально думал о старости, о своем одиночестве, о Мадо — ему казалось, что она воевала не против немцев, а против него, поэтому и не хотела рассказывать…
Несколько дней спустя Лансье завтракал с Пино и адвокатом Гарей. Они решили отпраздновать освобождение Парижа. Лансье был занят меню, долго расспрашивал хозяина ресторана — действительно ли у него рагу из зайца, а не из какого-нибудь протухшего кролика — ведь охота запрещена…
Адвокат Гарей, который должен был стать юрисконсультом Пино, вспоминал годы оккупации. Несколько раз он предоставлял свою квартиру знакомым AS, у него однажды Шатле встретился с Лежаном. В рассказах Гарей все выглядело романтично:
— У меня происходили совещания организации. Я сидел с револьвером, готов был застрелиться, если придут боши, чтобы не попасть живым в гестапо…
Пино подумал: он стоит своих денег, сумеет заговорить зубы в любом трибунале. И Пино сказал:
— Мы показали миру, что во Франции есть герои. Я лично уже вышел из возраста. Но я помогал, как мог и чем мог… А мой зять Пенсон в Швейцарии переправлял макизаров… Это целая эпопея…
Он замолк и навалился на зайца.
Лансье молча улыбнулся; он заговорил, когда подали груши и орехи.
— Я недооценивал нашу эпоху, молодые показали себя героями. Я не боюсь крайностей — молодость не признает умеренного климата. Луи не отсиживался в лондонских клубах, как некоторые другие, он спешил в самое пекло — в Россию. Я далеко не коммунист, но я преклоняюсь перед этим жестом. А Мадо ушла в маки, она действительно воевала… Она не побоялась даже гестапо. Когда смотришь на эту хрупкую женщину, не понимаешь, откуда она взяла силы. Может быть, здесь есть и моя доля, я всегда хотел передать детям дух Вердена. С июня сорокового я жил одним — бурей. Я не стану рассказывать, что именно я делал — сейчас лучше быть скромным: слишком много лжегероев, хвастунов. Возможно, что больше всего сделали те, кто меньше всего делал. Есть у старика Вийона чудесные стихи: