Орлиное сердце - Борис Иосифович Слободянюк
— Чего же ты, свинячье рыло, лезешь к дивчине, которая тебя не любит? Ах ты нахал! Думаешь, если вы богачи, то уже можете людскую душу топтать?
Гнатко молчит, переступая с ноги на ногу.
— Вытряхни из чуба солому, дурак, — приказывает Петр, — да иди со мной к управляющему. — Слышишь? Быстро!
Конюх, казалось, не слышал. Он смотрел на Петра ничего не понимающими глазами.
— Иди! — И Кошка толкнул его в спину.
Гнатко в закатанных штанах шел панским двором, шаркая постолами по зеленой траве, а за ним шагал Петр в черном матросском мундире при всех крестах и медалях.
— Поворачивай к управляющему! — приказал он. — Не бойся.
Вот и дом управляющего. Высокие просторные окна, широкое крыльцо, увитое хмелем. В окошке виднеется лысая голова управляющего, немца Грунера, склонившегося над какими-то бумагами. Петр вталкивает конюха на ступеньки крыльца, сам идет за ним. Дверь в конторку открыта. Грунер, услышав шаги, оторвался от бумаг. На носу у него маленькие очки в золотой оправе, широкие рыжие усы, закрученные вверх, будто медные крючки, сердитые водянистые глаза.
— Как ты смел? — закричал Грунер на Гнатка.
— Это я его привел, дан управляющий, — спокойно остановился у двери Кошка. — Добрый день вам!
— Какое у вас есть ко мне дело, господин квартирмейстер? — обратился немец к матросу.
— Дело не у меня, а у этого парубка, но он боится к вам зайти, так вот меня попросил… Его батько, — показал матрос на конюха, — приходил к вам просить, чтобы вы написали нашему пану, их превосходительству, дабы тот разрешил Гнатку жениться на дочери Миколы Касьяненко, Наталке.
Управляющий с нетерпением постукивал пальцами по столу, но Петр продолжал так же спокойно, не спеша.
— Приходил. Да… Просил, — процедил сквозь зубы Грунер. — Но я еще не успел делать такое письмо к пану. Я буду послать пану письменный отчет о прибылях и расходах, тогда напишу…
«Вот хорошо, пан управитель, что не писали», — обрадовался в душе Петр.
— Не нужно писать, — сказал матрос управляющему, — потому что Гнатко не хочет жениться на той дивчине. Понимаете, не понравилась она ему. Не пара. Он богатый, а она бедная…
— Швайн, — пробормотал себе под нос немец. — Дивчина есть хорош!
— Он, видите ли, другую дивчину любит, — продолжает Петр. — Так что про Гната не нужно писать, пан управляющий. Зачем морочить голову их превосходительству?
— О, так. Хорошо. Можешь идти!
— Иди, иди, Гнат, и смотри мне, — Петр угрожающе приложил палец к губам.
Гнатко склонил голову и покорно вышел.
— У вас еще есть разговор? — спросил управляющий.
— На той дивчине буду жениться я, — решительно заявил Петр.
Грунер поднял удивленно брови:
— А если пан не будет присылать разрешение?
— Если не разрешит, то я обращусь к императрице. Она разрешит, — схитрил матрос.
Немец впервые за все время разговора усмехнулся и закивал головой в знак согласия.
— О, зачем, в самом деле, делать беспокойство пану? У него дела — ого, грос! — поднял палец Грунер. — Большие! Я сам даю согласие. От имени пана.
…Петр шел через плотину. К воде склонились вербы. Их зеленые косы расчесывал и сушил неугомонный свежий ветерок. Он освежал лицо Петра, и матросу хотелось сказать, крикнуть ему: «Здоров был, друг ветер! Лети да извести людей, что у Петра тоже скоро будет радость. Нашлось и для него щедрое девичье сердце».
СЕРЕБРЯНАЯ ЧАША
Третий день тянется чумацкий обоз. За Уманью поредели сады, пошли уже не леса, а перелески, даже солнце здесь припекало горячее. Во главе длинного обоза — Тымко Голота, атаман чумацкого товарищества. Он шагает размеренно, в такт с круторогими. На нем соломенная шляпа с широкими полями, почерневшая от жгучего солнца, да и сам Тымко тоже весь почернел, опаленный солнцем да горем. Старая полотняная сорочка, пропитанная потом, распахнута. Грудь Тымка темная, загоревшая, на ней поблескивает медный крестик. Издали кажется, что из середины его груди вырываются лучики какого-то огня. Босые ноги все время цепляются за сухие комья земли, за камни, но Тымко уже не чувствует боли, потому что пальцы на ногах задубели, как воловьи копыта. Хотя и тяжело идти и в спине такая боль, словно приложил кто-то докрасна раскаленный железный аршин, но Тымко все шагает и шагает: он же атаман обоза, голова всей чумацкой ватаги…
Рядом с другим возом идет Петр. Легкий степной ветерок приятно щекочет спину, надувает пузырем солевую от пота сорочку, лохматит Петру чуб. Вокруг зеленеет степь, а в голубом июньском небе неугомонно вызванивают жаворонки, как кузнецы в панской кузнице.
Уже четвертый день идет чумацкий обоз. Миновали Гайсин, Умань, приближаются к Голте. Там будет полдороги — целый день отдыха. Не людям, нет, а скотине. Скотина не человек, не может все вытерпеть.
Петр впервые нанялся в обоз. Направляются за солью в Одессу. И будут проезжать Вознесенское. Там остановятся поить волов. Петр пойдет на кладбище навестить могилы своих друзей, поклониться боевым товарищам. Все уже с голоду померли. Эх, жизнь наша, пусть бы она была трижды проклята!.. Если бы не родная земля под ногами, если бы не вот эти милые сердцу степи, то, наверное, и жить не хотелось бы…
Меряет севастопольский матрос дорогу, а думы его камнем ложатся на душу, гнетут. Не может смириться с неправдой Петр, не склоняется перед нею его упрямая голова… Шагает он медленно, скрипят деревянные колеса, покачивают рогами волы, а думы матроса летят, как орлята быстрокрылые… Уже витают они где-то впереди за десять, за двадцать, а может, и пятьдесят или сто лет…
Неужто и в те грядущие дни будет так же скрипеть ярмо на наших шеях? Снова, уже в который раз, вспоминаются слова о топоре, о воле, сказанные однажды ометинским учителем Андреем Васильевичем. Нет его уже в селе, забрали в прошлом году жандармы. Ох, дожить бы! Какими же тогда будут вот эти степи?..
— Агей! — гикнул впереди Тымко на своих волов, прервав думы Петра.
Обоз спешился. Все поспешили к Тымку: остановился атаман — идут на его знак.
Тымко вытирает запыленным рукавом худощавое лицо, достает с возу из-под грубого рядна круглый обливной кувшин, заткнутый паклей, медленно пьет из него воду; струйки теплой жидкости стекают ему за пазуху, холодят грудь. Он протягивает глиняную посудину другим, но никто не берет ее в руки: у каждого на возу тоже плещется такая же вода в кувшине, набранная еще в Уманских криницах.
— А что, братья-товарищи, — спрашивает Тымко, вытирая увлажненные усы, — не устали ли ваши чумацкие ноги? Не