Илья Эренбург - Буря
Он сказал это, думая, что Валя все знает, ведь в самом начале разговора он спросил, знает ли она, что с ее родителями, и она кивнула головой. Валя вскрикнула:
— Ты что говоришь?
— Ничего… Разве ты не знаешь?..
— Сейчас же объясни!..
— Я, Валя, не знаю толком… Очевидно, не выдержал характера, пошел к ним на службу, а потом повесился. Кудрявцева говорила, что твоя мать очень мучилась…
Валя больше не плакала. Она глядела на Мишу, но тот видел, что она его не замечает. Он посидел немного и ушел.
Валя сейчас же написала Кудрявцевой. Больше месяца она ждала ответа; в ней еще теплилась надежда — вдруг Миша напутал?.. Потом пришел ответ. Валя всегда удивляла подруг тем, что воспринимала чувства и поступки людей как огромные явления (Боря говорил: «Валя думает большими категориями»); особенно это было поразительно потому, что она сама казалась скорее слабовольной, неясно очерченной, как говорила покойная мать, «сонной». Когда кто-нибудь в нее мимолетно влюблялся, она страдала от глубины и сложности любви. В давние времена, когда Зина была еще своевольной и восторженной девочкой, Валя видела в ней героиню. Вероятно, происходило это оттого, что в представлении Вали не было границ между романами, которые она читала, и окружающей жизнью. В поведении ее отца другие могли увидеть признаки слабости, Кудрявцева так и написала: «Он оказался тряпкой». Но для Вали отец стал олицетворением измены. Она перебирала детские воспоминания, хотела найти объяснение; добродушный учитель в чесучовом пиджаке, который ходил по садику с лейкой или сетовал, что молодые люди стали чересчур напористыми, не вязался с образом злодея. Значит, я была слепая, думала Валя, жила рядом и ничего не видела…
Ей казалось, что и она причастна к чему-то низкому. Она испугала директора завода — пришла очень бледная, спокойная и, глядя на него в упор яркими неподвижными глазами, тихо сказала:
— Я хочу вас спросить — можете ли вы держать меня на номерном заводе? Мой отец оказался предателем.
Директор долго ее успокаивал, говорил, что все ее ценят — и парторг и начальник цеха. Валя молчала, думала о своем: если я не замечала в отце низости, значит и я такая…
— Лида, почему ты мне доверяешь? Может быть, я тоже способна на предательство?
Лида рассердилась:
— Перестань говорить глупости. Не трогают тебя, значит никому это в голову не приходит. Мало тебе настоящего горя, ты еще что-то придумываешь…
Только Сергею Валя поверила: когда он написал, что любит ее еще больше прежнего, впервые после прихода Миши Золотаренко она заплакала. Это было в мае. Медленно она возвращалась к жизни. Она не была прежней: что-то в ней надломилось, знала — от этого не избавится, но после письма Сергея она поняла, что будет жить. Ее любовь к нему стала еще сильнее, еще напряженнее.
Возвращаясь к жизни, она невольно задумывалась над своей судьбой. Рая когда-то говорила, что у нее ничего нет, Валя будет актрисой, а она не сможет найти себе места в жизни. Теперь Рая воюет, как Боря, как Сережа. Конечно, я работаю, но разве можно сравнить?.. Да и работаю я случайно, пусть исправно, но случайно. Для Лиды это нечто постоянное, свое, а я здесь в гостях. Что я буду делать, когда кончится война? Почему отреклась от искусства? Может быть, я не такая бездарная?
Она старалась отогнать искушение, кричала на себя: дурь, будет ребенок и перестану беситься! Дважды привелось ей участвовать в спектаклях самодеятельности. Режиссер городского театра, актеры, зрители — все поздравляли ее: «Настоящий талант». И Валя тогда забывала зарок: мечта была сильнее…
Был горячий июльский день. Валя, как прежде, работала хорошо. Усталая, она пришла вечером к себе. На столике в кружке стояла пышная роза — Лида принесла. Лепестки опадали, и не было в этом ничего грустного — изнеможение, может быть даже полнота счастья, избыток совершенства. В голове Вали мелькали образы, строки, звуки. Она села писать Сергею — она теперь писала ему почти каждый день.
«Сережа, сейчас кругом говорят о конце войны, строят планы на будущее. Я суеверная и боюсь об этом думать, но все-таки думаю. Ты знаешь, что вся моя жизнь — это ты, но я не хочу тебя обманывать: минутами во мне просыпается старая мечта, вероятно это во мне заложено, я тебе говорила, что я неудачная актерка. Может быть, это оттого, что я не умею иначе выразить себя? Не знаю. Если это дурь, побрани меня, и я тебе обещаю — брошу думать, я ведь верю каждому твоему слову. Мне так хотелось бы сыграть Джульетту, сказать то, что иначе никогда не скажу даже тебе:
Искусственность и сила вечно врозь.Любовь моя так страшно разрослась,Что мне не охватить и половины…
Все это ребячество. Главное, Сережа, чтобы с тобой было хорошо, сводки замечательные, каждая, как письмо от тебя — скоро конец, приедешь. Будь здоров, мой любимый! Пусть тебя хранит моя любовь, а любить больше, кажется, нельзя…»
Пока она писала, роза осыпалась, лепестки краснели на столе.
7
Война гримировалась, меняла костюмы и все же оставалась войной. Возле города были живописные холмы, зеленые долины, извилистые речки. А город чем-то напоминал Сергею старые города Франции. Были здесь и узкие старинные улички, и нежные барочные костелы с мучениками, которые чересчур театрально страдают, с порхающими херувимами, был замок на пригорке, и цветистые вывески питейных заведений, и сады, с крупными розами, пунцовыми, чайными, бледножелтыми, было много задумчивых деревьев — кленов, дубов, лип.
Не умолкая грохотали орудия, стучали пулеметы. На тротуарах лежали трупы убитых — солдаты и горожане, случайно застигнутые огнем. А возле Остробрамских ворот стояла на коленях старая женщина в косынке и о чем-то молила красивую равнодушную богородицу.
Сергей заглянул в пустой дом. На стенах висели цветные фотографии Ниццы с нестерпимо синим морем и с пальмами, распятие из желтой кости, портрет дамы в платье с рюшами. На зеленом бархатном кресле сидел позабытый хозяевами старый фокстерьер, не лаял, не выл, только, скорбно склонив набок голову, думал о происходящем. Сергей взял книгу, она была раскрыта, кто-то ее читал, может быть за час до боя. Это был томик стихов.
Я потревожил розы сон глубокий…
Внизу, в темном погребе, среди пустых бочек, сидели женщины с детьми и старик в пестром турецком халате; когда поблизости разрывался снаряд, они восклицали: «О пан-Иисус!..»
КП дивизии помещался в подвале брошенного дома. И там было то же, что и на КП в степной балке или в землянке у Днепра. Так же над исчерченной картой сидел начальник штаба, болезненный полковник, с умными, усталыми глазами, только теперь эта карта была планом города: бои шли за узкие улицы, за дома, за глубокие полутемные дворы. И так же, как под Орлом или у Чернобыля, угрюмый генерал говорил связистке: «Дайте Ерушкина», и связистка долго повторяла: «Дайте Ландыш», а потом генерал кричал в трубку: «Почему мямлите? Не перебивайте, я разговариваю! Вы меня слышите? Почему мямлите?» И так же пять минут спустя он объяснял командующему армией, что Ерушкин не виноват: танки не прошли, крепкие стены… И на улицах, как в поле, солдаты, пригибаясь, перебегали двадцать или тридцать шагов, которые отделяют одну позицию от другой и жизнь от смерти. И так же санитарки подбирали раненых; а кругом рвались снаряды и мины.
Генерал сказал Сергею:
— Вас требует командующий — КП у них при въезде в город напротив кладбища Рос.
Сергей невольно улыбнулся:
— Поэтическое название. Здесь, правда, много роз.
Генерал тоже улыбнулся, и его суровое неприветливое лицо, как будто высеченное из очень твердого серого камня, неожиданно стало мечтательным.
— Розы чудесные… Только кладбище не Роз, а Рос. Не знаю, почему так назвали, может быть роса там особенная…
И снова его лицо затвердело, он крикнул: «Дайте Ерушкина».
Командующий армией был занят — приехал член Военного Совета фронта. Сергею сказали, что генерал освободится через час.
Был теплый день с частым мелким дождем. На кладбище доцветали розы. Воздух был наполнен запахами цветов и мокрой травы. Сергей рассматривал надгробные памятники, манерные и грациозные, с печальными ангелами, с нежными двустишиями, с венками из бессмертников. Иным памятникам было больше ста лет; имена на плитах стерлись; от сентенций и клятв остались разрозненные слова: «разлука… лью слезы… навеки…»
На кладбище устроили сборный пункт для военнопленных. Среди мрамора и роз бродили унылые небритые немцы. Один из них обратился к Сергею:
— Может быть, господин майор говорит по-немецки, или по-французски, или по-английски?
–. Говорю по-французски. Что нужно?
— Я хотел спросить господина майора, что с нами сделают? Лейтенант нам сказал, что красные не признают женевской конвенции и убивают пленных.