Висвалд Лам - Одну лишь каплю даруй, источник
За закольским загоном лежали две брошенные моторки, которые до открытия автобусного сообщения поддерживали связь между обжарочной на берегу Гауи со столицей на берегу Даугавы. Старая лодка была уже совсем в печальном состоянии, утонув в буйной зелени. С той, что поновее, был только снят мотор, а так лодка как лодка: железный руль, капитанская каюта (будочка при моторе), задранный кверху нос. Только поставить пушки, поднять флаг и отправиться в плавание. За чем же дело стало: я набил папиросами маленькую коробочку из-под «Риги» (что же это за мореход без табака!), в карман бутылку рома (а без рома?!), шестистрельный пистолет (собственноручно вырезанный), патроны (ольховые шишки), бинокль (увеличительное стекло от карманного фонарика) и с огромным самообладанием в мужественном голосе отдал команду:
— Господа! Под моим водительством мы одержим блистательную победу!
Я поднял бинокль к глазам и заметил по бакборту вымпела королевского флота — голубые, розовые, оранжево-золотистые, салатные, они кичливо, вызывающе реяли по ветру, точно символы высокомерного владычества, не признающего нужды, голода, Двора отбросов и Нищего чердака. «Эй, поднимите наш черный флаг, пусть эти барончики в шелковых портках поймут, что их ждет. Зарядить пушки!» — «Да здравствует король!» — «Плевали мы на всех королей! За свободу! Наша свобода придаст нашему оружию силу. Огонь по баронам, за свободу! Кому нужны эти расфуфыренные вельможи, да и эти серые вельможи? Да здравствует свобода! Свобода будет только тогда, когда никто не посмеет гнать меня в школу и ставить двойки. Зарядить пушки! Огонь по угнетателям!»
Корабли противника горят и взлетают на воздух. Бешено свистят пули, но я не боюсь, нисколечко. Снова заряжай!
— Господин штурман! Почему вы дрожите? Вам страшно? Берите пример с меня. — Гремят выстрелы, и кипит морская вода.
— Господин штурман! Закурите, это наши лучшие папиросы, они стоят… лат штука. Люблю людей, которые во время боя попыхивают дымом в ответ на огонь врага. Прикурим от пушечного фитиля.
— Выше черный флаг! Вызываем всех, кто осмелится пойти на нас! Ага, они пошли на абордаж! Сосчитайте патроны, сейчас мы увидим в лицо этих трусов. — Вжик, вжик, вжик — трещат выстрелы. — Ур-ра, на нас обрушивается адский легион! — На судне безумствует схватка, я стреляю, я дерусь, превосходство врага огромное… Вдруг поскользнулась нога, а может быть, меня сшибло пулей, я падаю с капитанского мостика в трюм. Падаю чертовски неудачно, разбиваю грудную клетку, переворачиваюсь в воздухе, шмякаюсь плашмя; ноги, все туловище снова заносит выше головы. В глазах темно, как-то удается перевалиться на бок — такое чувство, будто голову отломали и сунули под мышку. Дышать тяжело… Я лежу и вижу, как издеваются на капитанском мостике враги: бароны в белых коротких штанах, в длинных шелковых чулках, в лакированных туфлях с серебряными пряжками и в завитых париках. Заведующий ликует: «Задать ему взбучку!» Королевский камердинер: «Повесить!» Королевский смотритель ночной посудины: «Утопить в дерьме!» Госпожа генеральша: «Ты уж чересчур свое положение в претензию ставишь!» Все: «Ха-ха-ха…» Такое чувство — если не убегу, то и впрямь утопят. Я, охая, поднимаюсь на ноги: команда моя перебита, я побежден, остался один против всех. Кое-как я вскарабкиваюсь на борт корабля и прыгаю на землю — прыжок отдается во всем теле, от боли по костям пробегает огонь. Я сажусь на траву, а меня гонят оттуда — в плечи, в спину летят грязь, камни, злой смех. Я волочусь куда глаза глядят, ужасно тяжело дышать, еле головой можно шевельнуть, с хребтом что-то неладно. Разбит наголову. Ликующие вопли победителей оглашают весь мир, раздирают мне уши.
Наконец я добрался до огорода — здесь растут несколько могучих берез, здесь дедушка каждую весну сочил березовый сок. Чудесное питье — особенно на Иванов день, когда сок забродит и пенится, как шампанское. Дедушки уже нет, а березы остались — спустя тридцать лет после неудачной битвы. Победили, ликуют: те, кто произносят лживые слова и мечут грязные камни — медоречивые шпионы с отравленным кинжалом за пазухой, коварные друзья, корыстные себялюбцы, слепцы, из глупости ненавидящие слово правды. Там, с сидящей на мели лодки, эта банда оглашала весь мир.
И солнце все так же вставало утром и заходило вечером…
Осень золотит листья дубов, черемухи и вязов, осыпает каштаны и желуди, мы делаем из этих каштанов и желудей человечков, коров и овец. Пастух и стадо. Меня ждет лето, когда я снова впрягусь в пастушеское ярмо. Постылое лето, постылое стадо! Угнетает сознание несвободы — ты связан и не можешь порхать, как птица, с ветки на ветку. Свобода! Ею было право бросить этот тысячу раз исхоженный, обхоженный, виданный-перевиданный клочок земли, бросить это блеющее, взмыкивающее, ревущее, с фырканьем щиплющее и с тяжелым вздохом пережевывающее траву стадо и уйти куда глаза глядят. Перейти вброд заросли аира, заглядеться на окруженную зеленью глубину, по глади которой снуют водомерки, где тебе призывно улыбается желтый глаз цветка, почувствовать на волосах и одежде росу, упавшую в зарослях, почувствовать, как ласкает голую подошву песок отмели, зачерпнуть в горсть мутноватой речной воды — самую малость — и задорно ответить на крик чайки, которая кружит над твоей головой, точно желая узнать: «Куда, зачем, чего хочешь?»
Мир: чудо, обещание, тысячи дорог — и все манят вдаль. Куда?
Мир начинается на берегу Гауи — именно здесь. Свет рисует трепетные блики на поверхности потока, сочным мазком обозначает желто-серую песчаную отмель, плотно сгрудились зеленоватые сугробы ольшаников, горизонт прозрачно бескрасочен, и нет ему конца — вечное начало, безграничная вечность.
Чудо: острая трава выбивается из бесплодного песка, вода меж изгрызенных берегов таит что-то таинственное. Где же это я вглядывался сквозь воду, песок, течение времени, пытаясь проникнуть в беспредельность жизни? Кажется, это уже когда-то было, я все знал, ведь я пришел оттуда — сейчас в моей памяти возродится та страна, то солнце, те берега, где я обитал ранее. Открыть нечто пугающе прекрасное — цвета, невиданные здесь, звуки, напоминающие грусть дедушкиной скрипки, предчувствия, теснящие грудь. Что-то томится в моей душе, я не могу это извлечь, хотя и стараюсь всеми силами. Я подобен немому музыкальному инструменту, тщетно жаждущему зазвучать.
Обещание: припади к этой траве — серой, мелкой, острой, — прислушайся, прислушайся! А вдруг она расскажет о берегах, в которых текла моя жизнь до этого, или о берегах, которые меня ждут там. А эта река была и будет; и будет толстая ива и резкий голос чаек над отмелью. Есть ли волшебные слова, которые откроют дупло в иве, извлекут скрытую там сказку; а может, не сказку, а золотой ключ ко всей жизни, ключ мудрости, ключ знания, ключ силы, или же страх, который перехватывает горло и вгоняет ночью в холодный пот? Обещание дает каждая пядь земли, каждая волна, которая вздымается и колышет течение Гауи, каждый лютик на прибрежном лугу, каждое утро, которое свежестью и солнечными лучами стучится в оконце чердачной комнаты Конюшенного дома, — но кто это обещание исполнит?
Эти тропы, влекущие в широкий мир: одна — в виде пыльного «эрзацного шоссе» к Риге, вторая — в виде зарева большого города, которое осенними ночами видно над соснами Блусукрогского бора. А ведь есть еще множество других путей. Куда? Куда? Дрейфующие ледовые поля, песчаные просторы, острова южных морей. И вновь слова, слова, которые я вычитал в книгах, и вновь ощущение, что эти слова и понятия вместе со мной явились с тех берегов. Я видел, слышал, уже знаю… Читаю впервые, слышу впервые, и все же хочется воскликнуть: да, да, это уже было во мне самом, это взято из довременья, которое я ношу в себе…
Все тропы начинаются в зарослях аира, который терпко пахнет в зной среди излучины.
И любое направление, все равно какое бы я ни избрал, ведет к людям, с людьми, среди людей.
И вновь они перед моими глазами — люди на берегах Гауи тех лет, когда проходило мое детство.
Дедушка («гросспапс»): знал свое ремесло, с детьми был сдержан, даже суров; любил плотно поесть и выпить — последнее было присуще всем царникавцам. А может быть, я ошибаюсь, были и исключения.
Бабушка («гроссмама»): эта была добра ко мне, умела ладить с детьми, всегда у нее было что-нибудь вкусное, если мы с сестрой являлись в Заколье; ее жизнью была работа, работа без отдыха и отпуска, вечное движение. Зарабатывала, когда в рыбную пору (суровые зимние месяцы) дни и ночи напролет укладывала жареную миногу в бочонки и ходила с разъеденными от рассола пальцами; прибирала дом (насколько это было возможно), готовила деду и двум подсвинкам и, как могла, баловала свою единственную дочь. Летом полола, косила сено и поспевала всюду, где только надо было работать.