Николай Бирюков - Чайка
— Дочку привез, праздник для меня, да еще жалеть! — ласково отозвалась хозяйка. — Привозил бы ты ее каждый день — ну, тогда бы я, думается, ничего не пожалела, расставила бы перед тобой бутылочки грядками…
Михеич засмеялся.
— Грядками, говоришь?.. Хе… Выдумщица ты, Прокофьевна! А я, признаться, к этому продукту большое уважение имею. Пойду, в таком случае, лошадь пристрою.
Он надел картуз и вышел.
В горнице девушки и Федя оживленно разговаривали об освобождении Ельни: сегодня весь народ только и говорил об этом.
Повозившись в печке кочергой, Василиса Прокофьевна подошла к окну. Лохматая туча расплывалась, застилая все небо. На земле перед крыльцом волнисто шевелилась пыль, а в воздухе, точно снежинки, кружились пушистые хлопья, слетавшие с тополей. Они залетали в окно, лепились к закоптившимся стенам, плавали под потолком.
В сенях тонко скрипнули половицы, и в избу вошла Маня, держа в руке ведро с парным молоком.
— На улице она, маманя… Соседки окружили… — ответила она на вопросительный взгляд матери.
Ждать дольше не хватало сил. Василиса Прокофьевна прислонила кочергу к шестку, одернула кофточку, поправила волосы.
— Маня, ты постой у печки-то, а я сейчас…
Во дворе Михеич и Шурка любовались конем, жевавшим овес. Старик, посмеиваясь, что-то говорил. Увидев сбегавшую со ступенек Василису Прокофьевну, крикнул:
— Подойди-ка сюда, Прокофьевна! — Он похлопал коня по гриве и любовно провел ладонью по его спине. — Взглянь, как он, дьявол, ушами прядет. Огонь! Станешь рукой гладить, а в ладонь от него ток электрический… Я это только из Певска воротился, прихожу к себе, смотрю, конюх Семен клячонку запрягает. „Куда?“ — спрашиваю: у меня теперь насчет коней строгость — чтоб попусту не гоняли. „В Ожерелки, — говорит, — Катерину Ивановну отвезти“. Ну, раз для Катерины Ивановны, тут, конечно, особая статья. И, конечно, от чистого сердца категорически обругал я Семена, прямо скажу, некультурным словом. „Дурак ты!“ — говорю. Оно и соответствует: разве для Катерины Ивановны клячонку нужно? И вывел из стойла вот этого молодца.
Михеич приподнял морду коня. Конь, вздрогнув, скосил на него выпуклые глаза.
Старик восхищенно засмеялся.
— Самолично и за вожжи сел… А мне, к слову сказать, прокатить Катерину Ивановну не в тягость, а сплошное удовольствие. Конь же, я тебе скажу…
— Обожди, Никита, я после тебя дослушаю. — Василиса Прокофьевна повернулась к воротам и радостно вскрикнула: в приоткрывшейся калитке стояла Катя в серенькой тужурке, накинутой на плечи поверх кофточки, в запыленных хромовых сапогах.
— Вот и до тебя, мамка добралась…
Катя крепко обняла мать, и они расцеловались. У Василисы Прокофьевны сладковато защекотала в горле. Слегка отстранившись, и, держа руки на плечах матери, Катя внимательно смеющимися: глазами разглядывала ее морщинистое лицо.
— Не помолодела без меня? Нет, все такая же… Когда же ты будешь, молодеть, мамка? — Она еще раз поцеловала мать, — То со встречей, а это с праздником.
— С каким таким праздником?
— Разве: не знаешь? Немцев под: Ельней….
— Вот ты про что! Знаю! Чтоб им мордам собачьим, на каждом месте Ельня была. Чтобы повсюду колья осиновые над ними забить.
— Забьем. Осины у нас в лесах много. На всех „любителей“ нашей земли хватит.
— И соответствует, — подал: свой голос Михеич. — Хотя, ежели поглубже вникнуть, для таких тварюг и осины жалко. Как-никак, все же растение. Капиталы вот большие надо, а то бы канал такой, до Берлина, спихивать их туда: плывите, мол, к своему Адольфу, пусть он, пес шелудивый, куда хочет вас девает, а нам землю свою: мусорить несподручно.
Катя засмеялась.
За воротами глухо зашумели тополя, и опять вихрасто пронеслась по двору пыль.
— Бабы-то наши, поди все жаловались, что тяжело? — запирая калитку, спросила Василиса Прокофьевна.
— Жаловались. А разве не тяжело?
— Тяжело, дочка. Хлеба-то! За всю жизнь я такого не видала. Жнешь-жнешь, а он вроде и не убавляется.
Оглянувшись на Михеича, устраивавшего своего коня под навесом, она тихо сказала:
— Другим-то, Катя, я все время говорю: „выдюжим“, а на сердце тревога: ну, как не выдюжим?.. Хлеб! Ежели он в поле под снег ляжет — это ведь, сама знаешь, для крестьянской души стыд; Да еще в такое, время. Нельзя не выдюжить.
— Хорошая ты у меня мамка!
— Уж какая есть… — простодушно сказала Василиса Прокофьевна. — Может, и не всем хороша, да на другое обличье не переродишься. Года, дочка, уже не те…
Они вместе вошли на крыльцо. Из сеней выбежал Шурка и обнял Катю.
— Ждем вот, Катюша, не дождемся, когда ты к нам свою комсомолию приведешь, — с гордостью любуясь детьми, продолжала Василиса Прокофьевна. — Только что Лукерья да Марфа Силова об этом со мной разговор вели.
— Привела, мамка.
— Только трех?
— Нет, это трактористки. А завтра, на рассвете, придут восемьдесят человек с залесских полей и семьдесят из Покатной. Пока больше не могу.
— И комбайны будут?
— Будут. Уже пригнали.
— Ну и слава богу! — Василиса Прокофьевна на радостях даже перекрестилась.
Вдали коротко белым клином сверкнула молния. Темное небо недовольно загрохотало, будто по выщербленной булыжной мостовой прокатилась тяжело нагруженная телега.
— Ого! Гроза-то, видать, на славу будет, — подходя к крыльцу, заметил Михеич.
Сунув в рот трубку, он чиркнул спичкой. Ярко осветилось лицо Кати, и Василиса Прокофьевна увидела, что оно не такое уж веселое и свежее, каким показалось ей у калитки. Щеки осунулись еще больше, глубоко запавшие глаза густо обвела синева, а губы побледнели, и по краям очертили их тонкие морщинки.
— Устала ты, дочка. Поди, и не поешь путем, и без сна?
— Ничего, — Катя обвила рукой стойку крыльца. — Немножечко устала, правда, но это ничего… Неважно это, мамка. Высплюсь сегодня на сеновале — и вся усталость пройдет. Вот ты говоришь — тяжело, — сказала она, прислушиваясь к глухому шуму деревьев. — И в других колхозах тоже тяжело. Война наши деревни… почитай, весь район обезмужичила. Одни по мобилизации ушли на фронт, другие — добровольцами. На укреплениях оборонных сколько народу! Вот и разошлись… А хлеба нынче повсюду — не хлеба, а лес. Везде помощи ждут, а у нас народу, мамка, тоже мало осталось. И комбайны… Не достанем если завтра горючего — последние тракторы станут.
Голос её дрогнул, и она подавила пальцами горло, точно в нем застрял какой-то комок, мешающий ей говорить.
В калитку кто-то толкнулся, потом затряс ее.
Шурка отодвинул засов, и во двор вбежал Васька Силов.
Метнувшаяся до земли синевато-белая молния осветила его веснушчатое лицо, покрытое крупными каплями пота. Он поправил съехавший к плечу узел пионерского галстука и запыхавшимся голосом выпалил:
— Катерина Ивановна, тятя к тебе прислал. Из Певска звонят… Товарищ Зимин… Срочно нужно… Дожидается у телефона.
Катя встревожилась. Она за последние дни привыкла к тому, что ее всюду настигают телефонные звонки, но на этот раз, вероятно, случилось что-то очень серьезное, если Зимин вызывает „срочно“. Он не часто прибегает к этому слову, считая, что все нужные дела — срочные. „А может быть, людей нашел?“
— Ох, уж этот мне Зимин! — рассердившись, проворчала Василиса Прокофьевна. — Что он, Катя, думает, — стожильная ты у меня, что ли? Человек устал, ночь ко двору близится, гроза, а он нате-ка — к телефону.
— Откуда же, мамка, Зимин знает, что я устала? Это во-первых. Во-вторых, если звонит, значит нужно. А в-третьих, я пошла. Ты не сердись, я быстренько. Скажи девчатам и Феде, что я сейчас, пусть Без меня чаю не пьют. Не хмурься, не так уж я и устала… Вот погляди!
Катя легко сбежала со ступенек.
— Пошли, Вася.
Все еще ворча, Василиса Прокофьевна вышла за ворота, и следом за ней Михеич.
Катя и Васька бок о бок бежали вдоль улицы. Ветер обволакивал их пылью и трепал пустые рукава катиной тужурки.
Ты уж, Прокофьевна, не очень того… — успокаивающе пробормотал старик. — Катерина Ивановна по существу мнение высказала. Михей Митрич зря не будет тревожить: такое у них обоих положение соответствующее… Д-да…
Занятая своими мыслями, Василиса Прокофьевна не слушала. На руку ее упала крупная капля дождя.
— А ты, Никита приметил: у нее, у губ-то, морщинки! — Она хотела еще что-то сказать, но в это мгновение по набухшей черноте неба с двух сторон сразу расчеркнулись молнии. Одна, как длинный раскаленный штык, воткнулась в лес, черневший за домами, другая переломилась надвое, и стало ослепительно светло, точно тысячи мощных электроламп зажглись вдоль всей деревни. Крыши блестели — зеленые, красные… Густая качающаяся листва тополей и плакучих берез зеленела сочно, с отсветами, как янтарь. Шапки роз и георгин, кланявшихся под окнами, сделались похожими на пятна крови. А на вдруг побелевшей земле засверкали мелкие стеклышки и холодно заблистала натертая колесами колея дороги.