Горячий снег. Батальоны просят огня. Последние залпы. Юность командиров - Юрий Васильевич Бондарев
Все стихло. Радист молча, ссутулясь, прижимал наушники, и полковник Гуляев, глядя в его унылую длинную спину, ждал и думал. Майор Денисов тыльной стороной пальца гладил выбритую щеку, хмурился.
– Что «все»? А ну-ка, вызывайте Бульбанюка, без конца вызывайте! Вызывайте! – Гуляев прошел к себе, резко приказал, шагнув к Гвоздеву: – Плацдарм! Кондратьева! Немедленно!
– Быстренько Шестого, – зашелестел в трубку Гвоздев. – Шестого, Шестого, поняли?
Полковник грузно шагал по комнате, отлично сознавая, что за приказ он отдаст сейчас. Однако он понимал также, что там, на плацдарме, только два орудия, замаскированные в двухстах метрах от немецкой передовой, от еловой посадки, где стояли танки, и мог догадываться, что после первых же выстрелов орудия Кондратьева откроют себя, и если не будут расстреляны прямой наводкой, то будут раздавлены танками. Но так или иначе, услышав в трубке мягкий картавящий голос старшего лейтенанта, Гуляев отдал приказ немедленно открыть огонь по шоссе, чтобы как-нибудь прикрыть батальон Максимова. И Кондратьев ответил тихо:
– Слушаюсь…
Полковник чувствовал себя еще сильным в тот момент, когда отдавал приказание, но потом он весь огруз как-то, сел на лавку, шинель сползла с его плеч, упала на пол. И он не подымал ее – морщась, дергал, теребил, развязывая тесемку гвоздевского кисета. Просыпая на стол табак, он скрутил папироску из какой-то толстой бумаги, торопясь, вдохнул горький дым, – обожгло горло и легкие. Гуляев удушливо закашлялся и словно постарел сразу лицом.
– Еще вызывать? – робко спросил Гвоздев, отворачиваясь, чтобы не видеть выдавленным кашлем слез на глазах полковника.
Глава четЫрнадцатая
Шура везла на плащ-палатке каменно отяжелевшее тело Кравчука и, изредка оглядываясь, смотрела вверх на затянутые туманом кусты, где беглым огнем стреляли орудия.
Лежа на спине, Кравчук стонал сквозь сжатые зубы, сурово-красивое лицо его было обезображено болью, сильные руки беспомощно чертили по земле. Он был ранен первым, и она на себе снесла его от орудия под обрыв, положила на плащ-палатку.
– Ничего, любимый мой, ничего, потерпи. Еще немножечко потерпеть, – шептала она. – Вот сейчас, сейчас…
Ни Днепра, ни твердого берега не существовало – над всем нависла сырая, белая мгла осеннего утра. Плотный туман душил, лип к глазам, к потному лицу, как клей, и Шуре хотелось содрать его рукой, точно паутину. Она шептала:
– Вот сейчас, родной мой, вот сейчас…
Она увидела в просвете холодный блеск воды, Днепр с угрюмым шуршанием наползал на мокрый песок, зыбко качал кусты, черные плоты в них. Они были здесь, эти плоты, на которых как будто год назад переправились сюда артиллеристы, оставшиеся от батареи, и пехотинцы капитана Верзилина. И Шура остановилась тут, обессиленно опустив руки, подняв лицо. Она слушала, сдерживая дыхание. Туман был наполнен перекатами звуков, слепыми ударами снарядов, там, наверху, на бугре, и там скакали мутно-красные вспышки, путаясь с частыми вспышками орудий. Туман раскалывался, гремел странным, перемешанным эхом над головой Шуры, и, фырча, перелетали болванки, тупо шлепались в воду.
– Ну вот, видишь, родной, все будет хорошо, – ласково зашептала Шура, наклоняясь над Кравчуком. – Вот наложу бинт, и все будет хорошо. Ты потерпи. Подождем немного и переправимся… Туда, в госпиталь…
Бинт, второпях наложенный ниже живота, буро намок, даже на вид отяжелел. Шура разорвала индивидуальный пакет, приподняла неподатливое тело Кравчука. Он застонал.
– Я все сделаю, – отрывисто заговорила Шура, продевая бинт под широкую спину Кравчука. – Все сделаю, родненький!
Он открыл глаза, влажные от боли, стыдливо оттолкнул ее руку со своего живота, странно кривя губы, уже осмысленно и ясно спросил:
– Ты это?
– Я…
Он опять как-то сразу ослаб, повернул голову щекой к плащ-палатке, и Шура, перебинтовывая его, чувствовала, что даже сейчас он презирал, осуждал ее, а она все говорила, успокаивая его:
– Ты силу береги. Не говори ничего. Молчи, родненький… Так будет лучше…
Кравчук лежал тихо, заметно билась жилка на его сильной обнаженной шее.
– Не пришлось… Почему так, а? – едва внятно проговорил он.
– Что не пришлось, милый?
– Пожить… Не вышло…
Кравчук с мучительной нежностью потерся небритой щекой о плащ-палатку, будто хотел и не мог приласкаться к этой ставшей неуютной земле.
– Искал. Выбирал. Строгую… Ее и детей на руках бы носил… Детей люблю. Увидел тебя, подумал: «Вот она…» А ты… не та… Не постоянная. Не мать…
– Кравчук, милый мой, что ты говоришь? Все будет хорошо, – зашептала Шура те обычные ласковые слова, которые привыкла говорить раненым, и хотя по движению его бровей увидела, что он понимал ее неискренность, понимал, что ему осталось недолго жить, улыбнулась ему. – Переправим тебя в госпиталь, сделают операцию… Погоди, еще на свадьбе твоей погуляем. Ты откуда? Из Чернигова? Напишешь письмо…
Но он внезапно попросил печально и просто:
– Ну, заплачь хоть, а? По мне заплачь…
Она смотрела на него с ужасом – этого никто не говорил ей никогда. Но она не могла заплакать. Она наклонилась и поцеловала его в горячую щеку слабым прикосновением губ.
– Нет, ты хороший, Кравчук…
Тогда он насильно улыбнулся, не открывая глаз, прошептал с тоской:
– Ох, как я тебя жалел бы!.. Жалел… Я ведь тебя любил…
– Эй, сестренка! Ты с раненым, сестренка? Артиллеристы? – раздался над ней задыхающийся незнакомый голос. – Где плоты?
Она подняла голову. По берегу быстро шли трое солдат-пехотинцев в плащ-палатках, возбужденно дыша. И еще человек десять солдат спускались по бугру к воде; трое, придерживая, скатывали станковый пулемет.
– Вы что, куда? – не поняла Шура, сводя брови.
– Приказ отходить, сестренка. Раненого мы возьмем. На плот.
– Отходить? Приказ, да? А артиллеристы? Как отходить?
– Не знаем. Те держатся. А нам приказ.
– Ах вон как, – Шура встала, – вон что.
Она сама погрузила Кравчука на плот, и простились они, как близкие, понимая, что расстаются теперь навсегда; он сказал по-прежнему просто:
– Прощай…
– Прощай, Кравчук, – ответила она грустно. – Прощай, милый.
Так первым ушел с плацдарма сержант Кравчук. А она раньше думала, что у него красивая, хозяйственная жена, дети, двое детей, но нет, ничего этого не было. И уже, наверно, никогда не будет.
Потом она поднималась по земляным ступеням к орудиям, шла все быстрее и быстрее, прижимая санитарную сумку к боку, пытаясь не думать о Кравчуке, и не могла. В ее памяти он был тесно связан с Борисом, и ей вдруг ясно вспомнилось, как они стояли на холодном