Илья Эренбург - Буря
Был беспокойный день ранней весны, солнце уже пригревало, но с гор дул холодный ветер. Дюма и Костеру приказали перенести трупы умерших из бараков в крематорий. Дюма глядел на лица мертвых, из которых медленно выкачали радость, кровь, жизнь; были среди этих мертвецов и французы, и русские, и сербы, и поляки, были смуглые лица и белые, почти все молодые… Дюма вдруг почувствовал смертельную усталость, замирало сердце, лицо покрылось потом. В это время к нему подошел десятник, немецкий коммунист Эрих, которого посадили еще в сорок первом, и тихо сказал:
— Русские вступили в Румынию…
Дюма снова почувствовал, что он жив. Если они прошли от Волги до Прута, они скоро будут здесь. Нужно дождаться!..
Он как-то рассказал Эриху про Анну — хотел подчеркнуть, что встречал хороших немцев. Эрих вздохнул:
— Нас очень мало.
Дюма стал его утешать, как утешал когда-то Анну:
— Потом будет больше. Важно другое — вы все-таки существуете… Теперь не может быть таких границ, чтобы в одной стране царил двадцатый век, а в другой десятый. Война многое изменит. Эти двусловники уже провалились. Значит, немцы снова научатся думать…
Дюма усмехнулся — русские их сейчас учат и основательно, но об этом он не сказал Эриху; его трогал тщедушный и упрямый немец: он говорил себе: конечно, их мало, но один такой дороже, чем тысяча таких, которые спокойно суют бюллетень в урну, а потом идут обедать. Есть у коммунистов внутренняя сила, можно не спрашивать — коммунист он или нет, сразу видно; они хорошо держатся, помогают товарищам, не поддаются отчаянью.
Наверно, так вели себя первые христиане, когда нужно было не ставить свечку, а итти на арену, где тигры… Русские показали миру, на что способен человек, если у него сознание своей правоты.
Эсэсовец Гаген был в отвратительном настроении: утром он узнал, что обершарфюрер Клосс собирается его отправить во Францию. Конечно, Франция не такое уж паршивое место, но все говорят, что этим летом там начнется война… И Гаген почувствовал ненависть к французам: подлецы, четыре года ждали, а теперь, наверно, хорохорятся…
Была перекличка. Лагерники нерабочего барака выстроились; крайним в первом ряду стоял профессор Дюма. Гаген подошел к нему и, не говоря ни слова, ударил его дубинкой. Дюма не изменился в лице. Гаген еще раз ударил Дюма и крикнул:
— Чего ты молчишь? Можно подумать, что ты не замечаешь, когда тебя колотят?
— Я стараюсь этого не замечать, — спокойно ответил Дюма. — Я слишком долго жил и думал, чтобы придавать этому значение.
Гаген быстро отошел в сторону: ему показалось, что старик рехнулся, а Гаген с детства боялся сумасшедших.
Вечером Костер спросил профессора:
— Как вы могли удержаться, не крикнуть?
— Он мог бы ударить меня сто раз, я не крикнул бы — я не хотел кричать. Слушайте, это уж триста лет назад Паскаль понял: убить они могут, но если я мыслю, они передо мною бессильны…
23
Стояли чудесные дни; глядя на цветущие каштаны, на бледную детскую зелень сада, Лансье готов был забыть о нависшей угрозе. Но газеты, радио, знакомые быстро возвращали его к действительности. Не сегодня завтра союзники высадятся. Немцы тогда заберут всех мужчин в лагеря. Бомбить будут круглые сутки… Даже обычно спокойная Марта начинала то и дело плакать. Лансье храбрился, вспоминал Верден, говорил, что война страшнее, когда о ней думаешь, чем когда ты на фронте. Но он не мог успокоиться. Вдруг меня занесли в черный список? Руа может напоследок меня погубить — скажет, что Луи в Англии, Мадо куда-то исчезла, спуталась с террористами, бывший компаньон — еврей, я принимал у себя коммунистов, даже русских… Достаточно, чтобы получить пулю в лоб. А час спустя Лансье мучил себя другим: немцев прогонят, придут молодчики с револьверами, станут спрашивать: «Присвоили акции Лео Альпера? Раз. Написали некролог Берти? Два. Работали с Пино на немцев? Три. Хватит!» И пристрелят… Можно не верить речам Анрио, но каждый понимает, что добрая половина макизаров попросту бандиты. А другая половина — фанатики… И Лансье в ужасе думал: хоть бы скорее все началось! Самое страшное — томление. Цветут каштаны, идет весна, а я не знаю, сколько мне осталось жить?..
К Пино он привык. Мало ли к чему может привыкнуть человек?.. Откровенно говоря, все привыкли даже к немцам. Конечно, Пино не Руа, это честный человек, но до чего он примитивен! Довоенные годы, вечера в «Корбей», шутки Лео, разговоры о премьерах и вернисажах казались Лансье потерянным раем. Разве Пино способен почувствовать стихи Валери? Он, наверно, и не слыхал, что есть такой поэт… Для меня немецкая оккупация — сложная драма, достаточно вспомнить, как я переживал отъезд Луи, а Пино все берет грубо материально: «С немцами можно работать»… И вот меня могут убить именно за связь с Пино, хотя нас с ним ничего не связывает, кроме денег…
Как раз таким раздумьям предался Лансье, когда пришел Пино; пришел он в неурочное время, и Лансье сразу понял, что компаньон хочет сообщить ему нечто важное. А Пино не торопился, пересказывал слухи о предстоящем десанте, жаловался на боли в пояснице, хвалил погоду. Лансье злился: почему он тянет?..
Они работали вместе больше года, работали без всяких трений. Пино по-прежнему считал Лансье легкомысленным, в его голосе часто звучали покровительственные нотки. Лансье обижался, он быстро забывал обиды. Они редко встречались помимо работы, и Лансье растерялся, когда Пино неожиданно заговорил о дружбе:
— Я думаю, что через несколько месяцев все изменится, но мы с вами не расстанемся, ведь мы пережили вместе самое страшное время…
— Вы убеждены, что через несколько месяцев все кончится?
— Убежден.
— Вам сказал Вэрней?
— Нет. Я вообще теперь редко встречаюсь с Вэрней. Если хотите, наши дороги разошлись…
Лансье не верил своим ушам. С каких пор Пино отрекается от своего зятя?.. Нет, это действительно сенсация! Очевидно, дела немцев из рук вон плохи…
А Пино продолжал:
— Вы знаете, что я рассматривал оккупацию как неизбежное зло. Одно дело терпеть дьявола, другое служить ему не за страх, а за совесть. Вэрней мальчишка, он играл и зарвался…
Лансье не выдержал:
— Но что будет с нами? Мы в ужасном положении… Они нам не простят, что мы работали с немцами.
— Кто не простит?..
— Террористы… Я употребляю выражение немцев, но вы сами понимаете, кто, маки, или, как они себя называют, патриоты.
Пино снисходительно улыбнулся:
— Не нужно их брать всерьез. Я вижу, что и на вас подействовали речи Анрио. Вы знаете, коммунистов я не терплю. В лучшем случае это опасные утописты. Но кто им позволит наводить свои порядки? Мы, к счастью, не Польша, сюда русские не придут. Придут американцы, а это такие же нормальные люди, как мы с вами. Я не знаю, что думает де Голль, но в его окружении много вполне серьезных людей. Нас с вами рассматривают как честных французов — я это установил… Я не называю имен — немцы пока что в Париже… Я пришел к вам, чтобы вас успокоить. И предостеречь. Теперь не сорок второй… Хорошо будет, если вы воздержитесь от некоторых знакомств.
— Но я…
— Я знаю, что вы не занимаетесь политикой, но я встречал у вас Нивеля. Это одиозный персонаж, вроде Вэрней. Лучше будет, если вы воздержитесь от встреч с ним. Конечно, сделайте это осторожно… Такие господа напоследок еще могут наделать много плохого… Дорогой господин Лансье, вы чересчур доверчивы, я это говорю вам как друг. А время злое… Мы будем держаться друг за друга — и мы выживем…
Когда Пино ушел, Лансье подумал: я был к нему несправедлив. Вся беда в том, что я эстет, я отравлен искусством, сужу о людях по внешнему впечатлению. Ясно, что у Пино оболочка сухого дельца, а сердце у него настоящего француза…
Лансье пришел в хорошее настроение и решил позвать старых друзей — доктора Морило и Самба; причем каждому из них сказал, подчеркивая значимость слов: «Нивеля не будет…» Самба сразу согласился. А Морило заставил себя упрашивать. Доктор стал последнее время нелюдим; его доконали тяжелые вести — Пьер умер в лагере для военнопленных, а Рене схватили и, не узнав, к счастью, что он живет по фальшивому документу, отправили в Восточную Пруссию. О смерти Пьера пришло извещение; потом приехал освобожденный по болезни военнопленный, рассказал, что Пьера тоже собирались отправить домой, но список где-то пролежал полгода. Когда этот военнопленный сказал, что Пьер перед смертью дружил с русской девушкой, доктор отвернулся и вытер глаза большим коричневым платком.
Лансье приготовил скромный ужин, который должны были украсить несколько бутылок старого бордо. Лансье теперь предпочитал бордо, говорил: «Бургундское для молодых — это вино бурных приключений и здоровой печени. А бордо согревает людей, когда им пошел шестой десяток…»