Сергей Фетисов - Хмара
— Кто больной? — спросила Лида, отворачиваясь.
— Вон он…
— Где? — не поняла Лида.
Несколько рук одновременно показали ей вниз. И до Лиды дошло наконец, что за продолговатый сверток в мокрой плащ-палатке принесли партизаны.
Больной лежал на коротких самодельных носилках, сплетенных из ветвей ивы. Плащ-палатка накрывала его с головой, концы были завязаны снизу носилок — все вместе действительно напоминало сверток, тем более, что больной не подавал никаких признаков жизни… Плащ-палатку сняли, и Лида увидела худое, изможденное лицо, бурую и заскорузлую от грязи шинель, тонкие руки, беспомощно сложенные, как у покойника, на животе. Он был в беспамятстве.
Острая жалость к этому беспомощному, перепачканному в болотном иле человеку, ставшему невольной обузой для своих товарищей, внезапная бабья жалость овладела Лидой. Она приняла с кровати хнычущего Николеньку и сказала:
— Кладите сюда.
Толкаясь, партизаны перенесли больного.
— Младенец того… Мокро, — прошептал один.
— Ничего, не болото. Нам в такой мокрости поспать бы. Тут благодать божья. И тепло, — завистливо-отозвался другой, тоже шепотом.
Уходить тотчас же, после всего, что произошло, партизанам, видимо, было неловко. Тревожило чувство незаглаженной вины. Да и больного товарища нельзя же бросить, будто котенка — подкинул добрым людям и ушел. Потоптавшись, они нерешительно, один, за другим, присели на лавку возле двери. Винтовки поставили между колен, придерживая потрескавшимися, черными ладонями.
Лида, не глядя на нежданных ночных гостей, укачивала раскапризничавшегося сынишку. Воспаленные-бессонницей мужские глаза с растроганным вниманием наблюдали за ее действиями. Для них, отвыкших от семейного уюта, молодая мать, убаюкивающая ребенка, должно быть, выглядела отогревающей сердце картиной. К тому же впервые за много дней под ногами не хлюпала вода, сидели они в теплой и сухой хате, и от этого на худых, обветренных лицах явственно проступало довольство.
Рыжебородый спросил:
— Муж-то где?
— На фронте, где ж ему быть, — ответила за Лиду мать. — Танкист он у нас-И тихонько заплакала, сраженная горькой жалостью к этим вконец измученным людям.
А рыжебородый понял, что старая хозяйка тревожится о своем зяте, и стал успокаивать:
— Не волнуйтесь, мамаша! Живой-здоровый вернется. Танкистам им лучше, чем нам. На пузе по грязюке не приходится елозить…
— Поспали бы у нас, обсушились. Я соломки настелю, рядно дам, — от всей простой и доброй души предложила старая женщина, не понимающая, с какой это стати и за какие грехи так мучаются люди.
— Нельзя нам, — вздохнул рыжебородый и, повернувшись к Алексеичу, хмуро стоявшему у печи, сказал примирительно:
— Не обижайся, дед. Я ведь вгорячах…
— Слова толком сказать тебе не успел, а ты набросился, — с непрощенной обидой отозвался Алексеич. — Его, — указал он на кровать, — вот так держать не будешь, спрятать надобно. А в моей халупе, кто ни зайди, все на виду. Я с тобой как с человеком хотел совет держать, а ты винтовкой намахиваешься. Безоружного убить — дело дурачье, ничего не стоит.
— Извиняюсь, дед… Не обижайся, дед… — твердил рыжебородый. Опять появились у него нотки мальчишеской неуверенности и заискивания.
— Чего уж там! — махнул рукой старый рыбак.
Наступило молчание, и стал слышен дождь за окном, потрескивание махорки в самокрутках. Каждый думал о своем. Партизаны зябко ежились при мысли, что сейчас надо снова выходить в промозглую ночь и шагать по грязи до рассвета. Лида механически покачивала уснувшего Николеньку и размышляла, как быть с больным и где его спрятать. Алексеич все еще переживал незаслуженную обиду, а его старая хозяйка думала сразу обо всем и тревожилась обо всех — жалобно посматривала она на мужа, на дочь, на партизан и поочередно прижимала к глазам концы головного платка.
— Слышь! Хватит хныкать, — с раздражением сказал Алексеич. — Собрала бы на стол.
Партизаны загудели простуженными голосами:
— Спасибо!
— Не треба.
— Сеньку нашего подкормите, а мы с голоду не помрем…
Отказывались они из-за неловкости и вины перед хозяином, а сами тайком глотали голодную слюну при виде чугуна со щами, который мать вынула из-под припечка. Лида заметила это и принялась помогать матери собирать на стол. Николеньку уложила на печи на большую пуховую подушку.
После вторичного приглашения партизаны сели за стол. Они были слишком голодны, чтобы долго отказываться.
Алексеич вскинул глаза на дочь:
— Достань там…
В самодельном шкафу-буфете на нижней полке, заложенная старой хозяйственной утварью, хранилась бутылка «Московской», которую старик берег про свят случай. Лида поставила бутылку на стол. Мужчины обрадованно закряхтели.
Поскольку лавка и стулья были заняты. Лида присела на край кровати рядом с больным партизаном. Тот во сне или в бреду нервно подергивался и чуть слышно стонал. Лида вытерла носовым платком ему лицо, поправила под головой подушку. Со стороны казалось, что она действует вполне обдуманно и спокойно, но ею владело странное чувство нереальности всего происходящего. Словно во сне она видела это. И, как во сне, невнятно доносился до нее голос рыжебородого:
— Всякие люди, дед, бывают. В иную хату зайдешь, а там на тебя косятся вроде на прокаженного. Того и гляди за немцами побегут… Если хочешь знать, чем богаче хата, тем ненадежней для нашего брата народ. Бес его ведает, чем объяснить, но мы на своей шкуре такое явление изучили. Вот ты говоришь, тесно у вас. Сам вижу — тесно. А люди вы добрые, понимающие. Я сперва чуть не ошибся… Ну, да чего меж своими не бывает! Верно, дед?
— Верно, сынок, верно! — кивал подобревший от водки Алексеич. — Кто старое помянет, тому глаз вон-так в старину говаривали. А дозвольте поинтересоваться, сынки, куда ж вы теперь правитесь?
— Лишний это вопрос, дед. Совсем даже вредный вопрос. Если ты когда-нибудь в армии служил, должен понятие иметь о военной тайне.
— А, ну да!.. Я хотел только спросить: вернетесь вы за своим товарищем или как?
— Сказали бы, если б знали, что с нами завтра будет. То ли живы, то ли…
Алексеевич вздохнул тяжело. Рыжебородый обернулся к Лиде:
— Что же вы с нами за компанию не выпили?
Лида покачала головой:
— Мне нельзя.
— Сердитесь?
— Кормящим матерям нельзя пить водку.
— А еще один стаканчик у вас найдется?
— Не могу я. Я же объяснила…
— У нас товарищ во дворе, на посту, — смущенно улыбнулся рыжебородый. — А все-таки вы на меня сердитесь. Не надо, а?
Лида подала чистый стакан. Больной партизан в это время заворочался на кровати, застонал.
— Ну, где у тебя болит? Скажи где? — как у ребенка спрашивала у него Лида. Тот мычал, не разлепляя век.
Когда он утих и Лида снова повернулась к гостям, партизаны уже вставали из-за стола и с раскрасневшимися, благодарными лицами пожимали руки отцу и матери. Рыжебородого в хате не было. Вместо него появился новый человек, он торопливо дохлебывал остатки щей. На ворсинках поднятого воротника шинели светились дождевые капельки, винтовка, прислоненная к стене, тоже была мокрой.
Партизаны ушли, пробыв у Беловых не более получаса. После них остался в хате горький запах влажных шинелей, смешанный с запахом болотного ила и махорки. Остался больной, в беспамятстве, человек, которого надо было как-то лечить, куда-то прятать, а самым первым делом, очевидно, следовало бы вымыть и накормить.
Лида затопила печь, поставила в огонь два ведерных чугуна воды. Мать достала чистое белье и полотенце. Алексеич молча сидел у стола и беспрерывно курил.
— Прилег бы ты, — посоветовала жена. — Мы сами управимся, чего тебе томиться!.. А то от твоего курева аж в горле першит.
Он не внял совету, а сидел и смотрел, как женщины раздевали больного, перенесли его на лавку и, подставив корыто, принялись мыть. Партизан, тяжело дыша, катал по лавке голову и глухо мычал. С лавки в корыто прерывистыми струйками стекала серая от грязи вода.
— Звать-то его как? — вспомнил Алексеич.
— Семеном вроде кликали.
— А документов на нем никаких нет?
Лида обшарила карманы, но ничего не нашла, кроме пустого кисета да обкуренного деревянного мундштука.
— Дай-ка я посмотрю, — потянулся за одеждой Алексеич. Он принялся тщательно ощупывать швы и складки. Наткнувшись на что-то твердое, зашитое, как погон, в плечо шинели, попросил ножницы.
Это был завернутый в клеенку комсомольский билет на имя Берова Семена Ивановича, 1920 года рождения, выданный 23 мая 1937 года в городе Киеве.
Трое суток метался Семен Беров в сжигающем тело жару. Приходил в себя на короткое время и вновь-проваливался в черную бездну беспамятства. Бредил, страшно ругался в бреду.