Кронштадт - Войскунский Евгений Львович
Рожнова задумчиво смотрит на ее ладонь, иссеченную морщинами, с бугорком застарелой мозоли между большим и указательным пальцами.
— За войну, правда, вот первая рожает… Аборты, правда, были… — Нянечка вскидывает на позднюю гостью испуганный взгляд. — Все по разрешению, вы не думайте… А вы, Марья Никифоровна, кем роженице-то приходитесь?
— Наши мужья на одном корабле служат.
— Конешное дело, конешное дело, — мелко кивает нянечка. — Своих-то детишек у вас нету…
Из-за двери раздался жалобный женский вскрик. Нянечка поспешила обратно в палату. Рожнова присела на диванчик, обтянутый белым чехлом. Чехол весь в слежавшихся складках, и пахнет от него сиротским запахом больницы. Ну, Козырев, понятно, в море (думает Рожнова, сдвинув брови к переносице), весь декабрь они ходят во льдах, но Лиза-то где? Почему ее нету здесь в такой час, когда Надя рожает? Вот стерва! Одни шашни у нее на уме… Какой была, такой и осталась…
Шаги. Кто-то поднимается по лестнице. Пришла все-таки. Нет… это не Лиза… С недоумением смотрит Рожнова на мужскую фигуру, появившуюся в конце коридора. Пальто, сапоги, шапка в руке. Тихо ступая, явно робея в больничной тишине, подходит к диванчику Речкалов.
— Николай? — смотрит на него снизу вверх Рожнова. — Ты почему здесь?
Речкалов, сняв рукавицы, потирает замерзшие щеки. Он смущен. Со вчерашнего утра, когда он, повстречавшись с Лизой на Июльской, узнал, что Надя в роддоме, его тянуло прийти сюда. Тянуло безудержно, хоть и опасался он напороться на Козырева. Вот — не выдержал, пришел. А тут почему-то сидит соседка по квартире… тетка ее подкурятина…
— Зачем пришел? — строго повторяет Рожнова.
Он с трудом расклеивает губы:
— Проведать… Тут Чернышева должна быть…
— Козырева, а не Чернышева. Какое отношение к ней имеешь?
Не отвечает Речкалов. Склонив голову набок, прислушивается к тихим стонам за дверью. Из палаты выбежала давешняя сутулая нянечка, засеменила по коридору.
— Ты какое отношение имеешь к роженице? — допытывается Рожнова. Она уж если спрашивает, так непременно хочет услышать ответ.
— Никакого не имею.
Обратно бежит нянечка, неся белый таз. Скрывается за дверью палаты.
— Так зачем пришел? — продолжает наседать Марья Никифоровна. — А? Тебя спрашиваю, Николай.
Тот глянул коротко, бросил:
— Чего вы привязались? Надо мне — и пришел.
Опять шаги. Кто-то, бурно дыша, бежит по лестнице, по коридору — это Лиза. Запыхавшаяся, в платке и расстегнутом овчинном полушубке, в фетровых бурках, подбегает к диванчику. Выдохнула:
— Как Надюша?
— Пока никак, — отвечает Рожнова. — Схватки, как видно.
— Ух… — Лиза, отдуваясь, откинув платок с головы, садится рядом с Рожновой. — А я только что с дежурства сменилась… Ух… Всю дорогу бегом… Боялась опоздать… — Она взглядывает на Речкалова: — Здравствуй, Коля. Как поживаешь? А я-то бегу и думаю, как тут Надюша, ведь она тяжело ходила, лапушка, обмороки у нее… Ух… всю дорогу вприпрыжку… А вы как пойдете? Поздно уже… У тебя есть ночной пропуск, Коля?
Тот мотнул головой.
— Как же ты?.. У тебя-то, Маша, есть, наверно…
— Откуда у меня ночной пропуск? — говорит Рожнова, поднимаясь с дивана. — Я не командир КМОРа.
— Не командир? — Лизу смех разобрал. — А я-то думала, ты главный командующий… Ух, не могу… — Она смеется, уткнув лицо в ладони.
— Чего ты ржешь? Ну, чего, чего? — Рожнова сердито ткнула ее в плечо. — Уймись. Вставай, пойдем. А то патрули сцапают, хлопот не оберешься.
— А я останусь тут. — Лиза встряхивает рыжеватыми кудрями. — Буду сидеть, пока Надюша не разродится. А вы идите. Спокойной ночи вам.
— Ты Наде передай вот это. — Рожнова сует ей в руки пакетик. — Тут сухофрукты. Можно так жевать, можно сварить компот. Это полезно.
— И это возьми. — Речкалов вынимает из кармана фунтик с сахарным песком. — Может, ей сахар нужен.
В палате закричала Надя. Речкалов содрогнулся.
Все медленнее идет «Гюйс» по затянутому льдом фарватеру. Корпус тральщика дрожит, и слышно, как скрежещут льдины неровными краями по обшивке.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Одна из переговорных труб перед Козыревым простуженно свистнула. Козырев выдернул пробку, бросил в раструб:
— Слушаю.
— Очень тяжелый лед, товарищ командир, — слышит он голос Иноземцева. — Прошу разрешения остановить машину!
— Не разрешаю.
— Но так невозможно идти! Форштевень поломаем, обшивка не выдержит…
— Выдержит. И давайте поспокойнее, механик. — Козырев затыкает переговорную трубу пробкой. — Выдержит, — бормочет он сквозь стиснутые зубы. — Выдержит… Выдержит…
Должна выдержать (снова и снова думает свою тревожную думу). Ты ведь у меня храбрая. Ты улыбалась мне, когда я вел тебя в роддом. Улыбалась через боль… через страх… Ты храбрая… Ты спросила: «Андрюша, кого ты хочешь, чтоб я родила?» Я ответил: «Роди человека». Тогда-то и улыбнулась… а губы складывались не улыбаться, а кричать… Ты моя храбрая… моя любимая…
А с Южного берега — лучи прожекторов. Обшаривают лед, скользят по поверхности остекленевшего на морозе ночного воздуха. Слабый хлопок. Прибывающий свист снаряда. Давно не слыхали… Впереди, в полукабельтове, грохочет взрыв — будто рухнуло, разлетясь на миллион осколков, что-то тяжелое, стеклянное…
— Как раз впору останавливать машину, — зло говорит Козырев. — Боцман! — командует в мегафон. — Шашки на лед!
— Есть шашки…
Голос боцмана тонет в новом разрыве снаряда. Теперь рвануло ближе, справа. Подбираются. Морской канал у них уже два с лишним года пристрелян…
Сброшенные на лед две дымовые шашки исправно выбрасывают клубы дыма, но восточный ветер относит их вбок от каравана.
— Шашки с левого борта! — кричит Козырев.
Расторопный боцман проталкивается сквозь плотную массу серых шинелей, спешит к левому борту. Медленно, трудно идет тральщик, кроша и раздвигая лед. Стонет обшивка. Ночь оскалила клыки прожекторов. Длинными полосами стелется дым на ветру — будто гигантский призрак летит над караваном, взмахивая широкими рукавами. Грозные розовые сполохи встают над Южным берегом в том месте, откуда бьет батарея. Еще и еще разрывы. Свист осколков… стук осколков о корабельную сталь… А вот заговорил Кронштадт — крупнокалиберно, басовито… Вспышки в темном небе, грозящем бедой…
Козырев смотрит в бинокль на Южный берег. Там еще одна батарея ожила. Козырев шагнул к дальномеру, отстранил краснофлотца-дальномерщика:
— Дай-ка посмотрю, откуда бьют.
Он ведет зоркие окуляры по сразу приблизившейся темной полоске Южного берега… видит вспышку выстрела… слышит приближающийся, нарастающий свист… Близкий, очень близкий по правому борту разрыв…
От страшного толчка в грудь — без звука, без вскрика падает Козырев навзничь.
«Больно, больно… ничего не вижу… только красный дым… мне больно, Надя!.. Надя… На…»
Он не слышит, как закричал Кругликов: «Фельдшера на мостик! Срочно!» Не чувствует, как Кругликов, нагнувшись над ним, распахивает на груди шубу, расстегивает китель…
На свитере против сердца — темное расплывающееся пятно.
Фельдшер Толстоухов, взлетев на мостик, выхватывает из сумки индивидуальный пакет. Но бинты не нужны. Ничего не нужно.
Стоя на коленях перед телом Козырева, фельдшер нащупывает пульс… Нет пульса. Сердце остановилось.
Фельдшер поднимает на Кругликова растерянный взгляд:
— Командир убит…
— Командир убит! — в ужасе выкрикнул дальномерщик. Голос у него срывается. Ведь это ему предназначался смертельный осколок…
— Что? Командир?! — услышал Галкин на полубаке и побежал к мостику.
— Командир убит! — несется страшная весть по кораблю. Боцман, крича: «Расступись!.. Расступись!», проталкивается сквозь толпу пехотинцев к мостику.
Толоконников, потерянно стоящий над телом Козырева, выпрямляется. Он подбирает мегафон — жестяной рупор, выпавший из командирской руки.
Властный окрик:
— Стоять по местам!