Горячий снег. Батальоны просят огня. Последние залпы. Юность командиров - Юрий Васильевич Бондарев
«Что это? Неужели смерть? Так быстро? Не может быть! Нет, нет! Я не хочу! Нет, нет! Неужели я уже убит? Да, я убит… Нет, нет!.. Это стучат пули вокруг меня?.. Я еще думаю – значит не убит… Ох, как я не хочу умирать… Должна быть какая-то справедливость в мире… Я так не хочу…»
– По места-а-ам!
Кто это кричит? Чей это такой знакомый голос? Ах да, это капитан Ермаков! Нет, просто показалось. Нет, опять команда: «По места-ам!»
Он вскочил. Ему надо бежать к орудию. Он поднял голову и неправдоподобно близко увидел над собой выходящий из пике ослепительно-серебряный хвост самолета. Его ноги не слушались – он упал и, падая, почувствовал, как ему странно легко и свободно стало.
А было ли все это? А может быть, ничего и не было? Нет, все это: ночь, бой, стрельба по бронетранспортерам, убитая выносная лошадь, потом самолеты, – все это ему кажется. Может быть, он вовсе и не на фронте, а спит на своей койке в училище? И через минуту горнист заиграет подъем? А утром так не хочется вставать… «Еще бы немного, еще!»
Но в казарме уже слышится та особая предподъемная беготня дневальных, быстрые, в полный голос приказания дежурного по батарее и, наконец, вот она – знакомая, подымающая на ноги команда: «Подъе-ем!»
А за обмерзшими окнами – фиолетовый холод, студеный пар вваливается в двери казармы, и фигурки дневальных видны там, как в дыму. Вчера он очень устал. Он смертельно устал. Он вчера целый день откидывал снег от орудий после январской метели. А снег был крупчатый, пронзительно-солнечный, он вонзался в глаза синими режущими иглами. И сейчас веки невозможно разомкнуть.
«Послушай, пожалуйста, – с закрытыми глазами говорит он дежурному. – Ты учти, будь добр. Я вчера работал, я на зарядку не пойду по приказанию командира батареи».
А кто командир батареи? Ах да, он вспомнил: капитан… Гречик?..
«По приказанию капитана… – говорит он дежурному умоляющим голосом. – Честное слово!»
«Подъем! – кричит дежурный, как глухой. – Поды-майсь! Орудие маскировать! Быстро! Струсил?»
«По приказанию капитана Гречика!» – кричит Ерошин.
«Ничего не знаю! Подъем! А кто такой Гречик?»
Действительно, кто такой Гречик? Да и зачем это знать? Какое ему дело! Зачем ему знать? Он знает, что говорил дежурный… И хотелось ему тогда плакать от обиды, от стыда, от бессилия.
«Что это? Я думаю, значит я не убит. Но ничего вокруг нет… Нет, я не убит. Только бы вдохнуть воздух, глаза открыть…»
Он разомкнул глаза, и в эту секунду черная грохочущая стена накрыла его, и он не смог понять, что случилось с ним.
Когда через двадцать минут после бомбежки Борис вместе со Скляром и сержантом Березкиным вбежал во двор, развороченный бомбами, усыпанный самолетными гильзами, на том месте, где лежал лейтенант Ерошин, ничего не было.
То, что оставалось от Ерошина на этой земле, был почему-то уцелевший в своей первозданной чистоте новенький лейтенантский погон и найденная на огороде полевая сумка, которую принес и опознал сержант Березкин.
Глава одиннадцатая
Почти не пригибаясь, вытянувшись цепочкой и обходя воронки, шли по деревне двенадцать человек. Многие из них шли в плотной немоте, не слыша ничего, кроме стрекочущего, как кузнечики, звона в ушах. Их осталось двенадцать артиллеристов, без орудий, без лошадей. Лишь две панорамы – одну разбитую, другую целую – нес в вещмешке совершенно оглохший наводчик Вороной.
Деревня горела. Черный дым полз над плетнями, искры и траурный пепел сыпались на шинели, жгуче-острым дыханием пылающей печи дышало в лицо. Но никто, видно, не чувствовал этого, не защищал волос, не прикрывал глаза от жара, – все равнодушно и вспоминающе смотрели в землю. После неестественного напряжения словно какой-то темный козырек висел над бровями, мешал смотреть в небо, и все видели только землю. И хотя пылали вокруг окраины и оранжевые метели огня, дыма и искр бушевали за плетнями, никто не глядел по сторонам. Смешанный треск очередей, визг пуль в переулках, звенящая россыпь мин впереди – все это после получасовой бомбежки казалось игрушечным, неопасным.
Борис шел, нервно засунув в карманы руки, не оглядывался, не подтягивал отстающих людей, – команды им были не нужны. Свой голос и голоса людей раздражали его. Было ясно: батальон сжат, как в игольном ушке, и все, что могло произойти два часа назад, ночью, на рассвете, не произошло. Но все же в его сознании билась, как загнанная, надежда: «А может быть… а может быть…»
На окраине деревни, густо затянутой дымом, кто-то закричал слева от дороги:
– Куда? Куда к немцу прешь? Не видишь?
И в дыму этом запорхали вспышки, залился в лихорадочной дрожи станковый пулемет, – двое солдат лежали в придорожной канаве за «максимом».
– Мне командира батальона, – сказал Борис, удивляясь странному спокойствию своего голоса.
– На высотке! Влево по траншее!
Вся эта высотка, сплошь опоясанная недавно аккуратными немецкими траншеями, сейчас была разворочена воронками, разрыта черными ямами, ходы завалены землей вперемежку с торчащими ребрами досок; валялись на брустверах окровавленные клочки шинелей, стреляные гильзы, немецкие коробки от противогазов, расщепленные ложа винтовок, – в эти места были прямые попадания. И было все-таки непонятно, почему на высотке казалось пусто и почему встретили здесь лишь три пулемета и человек десять автоматчиков возле самого входа в блиндаж. Когда Борис вошел, Орлов, в расстегнутом кителе, с худым серым лицом – оно словно подрезалось, и куда девалась припухлость на щеке, – кричал на остроносого, изможденного пехотного лейтенанта, державшего автомат в опущенной руке:
– Я тебе людей не рожу! Понял? Пришел, хреновину порешь с умным видом, а я будто не знаю! Каждого офицера, кто пискнет об отходе, расстреляю к ядреной фене! Куда отход? Куда? Дай тебе волю, до Сибири бы драпал! Не терпит кишка, уйди в дальний окоп, чтоб солдаты не видели, и застрелись. Но молча. Молча! Вот тебе совет. Двигай во взвод!
Невесомо, робко ступая, лейтенант вышел. Орлов повернулся, сумрачный, злой, и тотчас в красноватых от бессонницы глазах его бешено толкнулась радость.
– Ты? Дьявол! Где орудия? Привел?
– Где связь с дивизией? – ответил Борис,