Однажды в январе - Альберт Мальц
— Ас русского вы что-нибудь перевели? — оживился Андрей.
— Нет. Работать мне так и не пришлось. Вышла замуж, а потом началась война.
После некоторой заминки:
— А что с вашим мужем?
Тихо, очень сдержанно:
— Он погиб. После того как нас привезли в Освенцим, я его больше не видела.
Внутренняя дверь со скрипом отворилась, и вошел Юрек, неся третье по счету ведро воды.
— Эй,— бросил Отто, приподнявшись,— купил мне сигары?
— Прошу у пана прощения — забыл.
— Ха-ха!
— А не пора ли выходить на поверку? — осведомилась Лини.
Снова грохнул взрыв смеха, горького, резкого, сухого, роднившего их. Самым страшным в лагерной жизни были именно поверки. Дважды в день, на рассвете и в сумерках, заключенных в любую погоду выстраивали перед бараками в ровные шеренги и по три, по четыре часа заставляли стоять по стойке «смирно» или же на коленях с поднятыми над головой руками, а упавших избивали хлыстом или дубинкой... Безрадостное это веселье бистро утихло, сменившись гневом, угрюмым раздражением, болью; чистый воздух наполнялся знакомыми запахами — зловонием бараков, их собственных давно немытых тел; раздавленных ногтями вшей, успевших насосаться крови; черного дыма, день и ночь стлавшегося над крематорием. Лини расплакалась.
— Ой, и надо же мне было ляпнуть такое! Давайте больше никогда-никогда не будем говорить про лагерь.
— Ш-ш-ш! — сказала Клер, обнимая ее.— Друзья, милые мои, дорогие друзья, у меня предложение. Пусть в первую ночь свободы музыка отвлечет нас от мыслей о лагере. Андрей только что мне рассказал: он музыкант. Попросим его напеть какую-нибудь прекрасную мелодию. Чтобы нам уснуть под звуки музыки.
— Чудно,— подхватил Отто.— Под «Голубой Дунай», а?
— Ой, нет. Это каждый из нас может напеть. Лучше что-нибудь из Бетховена или Чайковского. Ладно, Андрей?
— С удовольствием,— ответил он по-русски. Но только не Бетховена, что-нибудь попроще.
— На ваш выбор... Друзья, он согласен.
И они стали устраиваться на ночь: в одно одеяло завернулись Лини и Клер, на другое вчетвером легли мужчины.
— Скажите им, Клер,— попросил Андрей по-русски,— что я напою «Песнь матери» чешского композитора Дворжака. В армии виолончель была со мной, и я часто играл раненым. Так вот, эту вещицу они, бывало, без конца просили повторить. Она коротенькая, но в ней много чувства.
Клер перевела.
— И пусть извинят — голос у меня неважнецкий.
— Ничего.
Они лежали на каменном полу заброшенного заводика, наслаждаясь первой ночью свободы, и Андрей напевал. Сам того не замечая, он нажимал пальцами левой руки на грудь, словно на гриф виолончели. И под пение это все, кроме Клер, незаметно уснули, так и не дослушав до конца.
— Большое, большое вам спасибо,— сказала Клер, когда он кончил.— Ну теперь пора спать. Доброй ночи, Андрей.
— А я так счастлив, что мне, пожалуй, не заснуть.— Потом с тихим смехом: — Как же это так — я вижу в темноте ваши глаза.
— Не можете вы их видеть. Они закрыты.
— Странно. А все-таки я их вижу.
— Просто вы хотите сделать мне комплимент.
— Не расслышал.
— Я говорю: — вы хотите сделать мне комплимент.
— Вовсе и не комплимент.
Она рассмеялась:
— Что-что, а такие вещи француженка распознает сразу. Но мне это приятно. Доброй ночи.
— Доброй ночи, Клер.
Глава третья. МЕЖДУ НЕБОМ И ЗЕМЛЕЙ
1
Отто проснулся на заре и по привычке ждал, когда сквернослов староста начнет дубасить палкой по стене барака и вопить в устрашение недостаточно расторопным:
— Подъем! На поверку, подлые свиньи! Никак задниц своих не поднимут, сволочи. А ну живей, погань этакая!
Но окрика все не было, и Отто удивленно открыл глаза — только тут он все вспомнил, и буйная радость накатила на него. Не в силах держать ее в себе, он рывком сел, обвел остальных загоревшимся, диким взглядом, осклабился и вдруг заорал во все горло:
— Подъем, мразь помоечная! На поверку! Живо, живо!
Будь в Отто хоть немного больше чуткости, ему сразу же стало бы совестно за свою выходку. Пятеро беглецов выломились из сна: протяжные стоны, сведенные судорожной гримасой лица, мучительно-напряженные движения — все это он ежедневно видел столько лет подряд. Прежде чем его ржание заставило их опомниться, они уже были на ногах. Дружного ответного хохота, которого он ожидал, не последовало. В эту минуту все люто его ненавидели — он понял это по их глазам, по застывшим лицам, и смех его замер.
— Я просто пошутить хотел,— пробормотал он.
Молчание все длилось и длилось, пока наконец его не прервала Лини.
— Давайте договоримся больше так не шутить,— сказала она мягко.— Я и сама вчера вечером отколола номер в этом роде. И горько пожалела. Мы же все так настрадались.
— Ну факт,— буркнул Отто.— Дернуло же меня. Не подумал... Норберт примирительно похлопал его по руке.
— Семь раз отмерь, один раз отрежь.
— Ой, вы только взгляните! — воскликнула Клер, указывая на окно.— Ни бараков, ни колючей проволоки, ни вышек! Посмотрите, какая красота!
Все сгрудились у окна. Занялся бессолнечный день, графитно-серое небо нависало по-зимнему низко, давило — сколько раз повторялось в их жизни такое вот хмурое утро, но в эту минуту для них, шестерых, было в нем что-то необыкновенное. От дверей завода меж ровных заснеженных полей бежала дорожка, теряясь вдали. Насколько хватал глаз, нигде ни жилья, ни людей, на снежной целине — ни стежки, ни следа. Далеко-далеко темнел густой лес. Жадно глядели они на эту мирную картину, и каждый вдруг ощутил свободу гораздо острее, чем вчера, в ночной мгле. Клер и Лини повернулись друг к другу с сияющей улыбкой. И вдруг обнялись.
— О господи,— прошептала Лини.— Как далеко очутились мы от Тулузы.
— Видела ты что-нибудь прекрасней? — зачарованно выдохнула Клер.— Теперь и умереть не жаль — после того как поглядела на эту красоту.
Лини усмехнулась:
— За эти сутки ты уже второй раз говоришь, что готова умереть.
— Ах, друзья, друзья! — радостно воскликнула Клер, не отрывая глаз от окна.— Каких-нибудь четыре дня тому назад мы, просыпаясь, были всего лишь номерами. Невольниками. Прахом. А теперь каждый из нас вновь стал личностью, человеком, обрел чувство собственного достоинства. Великое дело — свобода! Я от счастья готова до неба подпрыгнуть.
Вдруг