Рышард Клысь - «Какаду»
— Кроме вас кто-нибудь знает о существовании этого груза?
Офицер поднял веки, посмотрел на меня серьезно и спокойно ответил:
— Нет. Я никому ничего не говорил.
— Почему?
— Вас это удивляет, верно? — спросил он с усмешкой. — Так вот, я не сделал этого, потому что мне было интересно проверить, как долго можно играть с огнем. Однако вы вернулись, и даже раньше, чем я предполагал. Независимо от того, как бы я себя ни вел в данном случае, так или иначе, вы все равно в конце концов попадетесь. Поэтому я решил сделать вид, что ни о чем не знаю, и ждать, что будет дальше. Согласитесь, что все это может оказаться весьма забавным.
— Да. Можно и так, хотя вы выбрали довольно опасный вид развлечения…
— Конечно. Я люблю такого рода развлечения…
— Понимаю. Но все равно вы поступили очень рискованно.
— Время покажет, кто из нас в большей опасности.
— Да.
— Не теряю надежды, что это приключение принесет мне известное удовлетворение.
— Это зависит от того, на что вы надеетесь и чего ждете от меня. Могу, однако, уже сейчас вас заверить, что даже если вы не будете достаточно разумны, я сделаю все от меня зависящее, чтобы вы за время путешествия успели полностью насладиться моим обществом, хотя у вас, наверно, нет такого желания.
— Я сказал, что помогу вам.
— На это я и рассчитываю.
— Не исключено, однако, что возникнут обстоятельства, при которых даже моя помощь не окажется действенной.
— Я не стану требовать от вас ничего невозможного.
— Отлично.
Поезд замедлил бег, мы оба знали, что приближаемся к станции, я отошел от двери и стал у окна, прикрытого темной занавеской, потом чуть-чуть приоткрыл се и, не выпуская из рук пистолета, выглянул.
Мы приближались к Енджееву; сперва я увидел костел и старый монастырь на окраине городка, а потом первые дома, казавшиеся угрюмыми и темными в снежной дымке. Поезд резко затормозил, и наш вагон остановился возле здания вокзала; пассажиров было немного, на открытой платформе я заметил нескольких полицейских, но они не двигались, и совсем непохоже было, чтобы поезд задержался здесь дольше обычного. К нашему вагону никто не подходил, на перроне маячили уже только одни полицейские, слышались голоса пассажиров и призывы железнодорожников, потом раздался треск захлопнувшихся дверей и гудок паровоза. Я с облегчением вздохнул и посмотрел на майора.
— Едем! Если так пойдет и дальше, боюсь, что у вас будет не слишком много оказий позабавиться на мой счет.
— Мы всего лишь на половине пути.
— Да, это верно.
— Так что может случиться еще много интересного.
— Не знаю, чего вы ждете от этого путешествия. Но думаю, что минувшие годы, война, которую вы сами развязали, уже доставила вам немало сильных впечатлений…
Майор пожал плечами и внимательно посмотрел на меня.
— Дело не в сильных впечатлениях. Вы, видно, все еще причисляете меня к той категории глупцов, которые забавляются тем, что могут убивать, бросать гранаты и целыми неделями торчать в окопах. Но это не так. А если я испытывал за эти годы некоторое удовлетворение, то оно обусловлено чисто личными переживаниями и наблюдениями, которыми я не мог поделиться даже со своими земляками.
— Понимаю…
Я все смотрел в окно, мы снова мчались через белую пустыню, но пейзаж изменился, не было ни гор, ни лесов, лишь огромное пространство плоской, засыпанной снегом земли. Вдруг я почувствовал острую боль в предплечье, но, подумав, сообразил, что это реакция мускулов на те неимоверные усилия, которые я затратил, карабкаясь по ступенькам вагонов; если бы я был послабее и менее предусмотрительным, сейчас на мое тело падал бы уже снег, а спустя какое-то время путейцы нашли бы его окоченевшим, застывшим и никто никогда и не узнал бы правды ни обо мне, ни о том, как я погиб. Я думал об этом без всякого волнения, будто это вовсе и не касалось меня, и продолжал наблюдать за майором, который, удобно расположившись на обитом кожей диване, не двигался с места; я смотрел на него и вдруг с удивлением заметил, что первоначальная атмосфера враждебности куда-то исчезла, меня это, разумеется, весьма огорчило, я любил в такого рода обстоятельствах чувствовать глубокую ненависть противника, это облегчало мне борьбу, придавало уверенность действиям, наконец, способствовало тому, что я не испытывал угрызений совести, когда вынужден был убивать. Однако на сей раз произошло нечто такое, отчего я вдруг почувствовал себя внутренне разоруженным, и это не могло меня не беспокоить; к тому же я еще мучился мыслью, что мой противник с самого начала задал игре тот тон, который его устраивал, что было опасно, я должен был защищаться, и мне нельзя было обнаружить своих истинных чувств, я не смел показать, что согласен признать его временный перевес, и по-прежнему должен был держаться как хозяин положения, хотя с каждой минутой это становилось все труднее. Я отошел от окна и, вытянув перед собою ноги, уселся на мягком и удобном диване. Майор приглядывался ко мне с возрастающим интересом.
— Сколько вам лет? — спросил он.
— Сорок.
— Вы выглядите значительно моложе. Я дал бы вам года двадцать три, не больше.
— Я солгал. Мне двадцать четыре.
— Значит, я ошибся только на год.
— Это не имеет никакого значения.
— Вы полагаете, что годом больше или меньше в жизни человека ничего не значит?
— Этого я не говорил.
Майор рассмеялся.
— Все это очень смешно.
— Что именно?
— Вся ситуация в целом, наша необыкновенная встреча, наконец, путешествие в этом купе. Ведь, правда, смешно?
— Как кому.
— Мы скоро расстанемся.
— Наверно.
— Вы выходите в Кракове?
— Не знаю.
— Как, вы не знаете, куда едете?
— Знаю только, куда хотел бы приехать. А это не одно и то же.
Майор молча кивнул, потом как-то неопределенно махнул рукой — смысл этого жеста я так и не успел уловить, снова закурил и, секунду подумав, спросил:
— Зачем вы все это делаете? Пожалуйста, ответьте мне…
Движением головы он указал на чемодан, лежавший на полке, и мне почудилось, что на лице его появилось выражение мучительного раздумья; он слегка наклонился в мою сторону, и на его гладком неподвижном лбу собрались поперечные морщины, однако в тот момент меня интересовали только его руки, белые, холеные руки, в которых чувствовалась скрытая сила. Глядя на них, я потянулся к шарфу, снял его с шеи и расстегнул пальто, мне неожиданно стало очень жарко.
— Итак?
— А зачем вы носите этот мундир, майор? — спросил я его со злостью. — И что вы ищете в этой стране?
— Идет война. Это, вероятно, все объясняет?
— Да. Идет война. Существует фронт. А мы — враги!
Лицо его сделалось серьезным, он непроизвольно откинулся назад и, опершись спиною о мягкую подушку сиденья, задумчиво взглянул на огонек горящей сигареты; потом произнес со смирением, тоном, в котором чувствовалась тоска:
— И все равно это не имеет никакого смысла. То, что вы делаете, не имеет смысла. Вы должны в конце концов понять, что в открытой борьбе с нами у вас нет никаких шансов. Вам нужно ждать. И только ждать. Самым большим вашим союзником является время. Вы так же, как и я, наверно, прекрасно понимаете, что теперь уже ждать осталось недолго. А подвергать себя опасности в канун освобождения просто нелепо.
— Мы оба в одинаковом положении. Смерть в равной мере угрожает как мне, так и вам, майор.
— Между нами все же есть некоторое различие.
— Можете об этом не напоминать. Мне это хорошо известно. Различие, о котором вы говорите, я не раз испытывал на себе, и к тому же весьма ощутимо. Уже самый факт, что я вынужден ехать в вагоне, снабженном надписью «Nur für Deutsche», достаточно унизителен, и если б не особое стечение обстоятельств, которые привели меня в это купе, я бы, вероятнее всего, отказался от сомнительного удовольствия ехать в вашем обществе.
Он медленно покачал головой и еще раз окинул меня внимательным взглядом, остановившимся в конце концов на дуле пистолета, который я по-прежнему не выпускал из рук.
— Вы меня не поняли, — спокойно произнес он монотонным голосом. — Говоря о существующих между нами различиях, я имел в виду совершенно другое. Я не шовинист и признаю право на независимость любого, даже самого маленького государства. Каждого народа. Войны я рассматриваю как страшный катаклизм, по отношению к которому чувствую себя совершенно беззащитным. Я ни в чем не могу ему противодействовать. Меня заставили надеть этот мундир и сунули в руки оружие, а потом отправили сюда. Моего мнения никто никогда не спрашивал. Никто не считался с моими взглядами, и я даже не пытался притворяться, что меня хоть в какой-то мере волнуют проблемы войны, чуждые моим глубочайшим убеждениям. И вот я живу, наблюдаю и со дня на день жду конца войны, которая мне всегда была настолько чужда, что я даже как бы вовсе не принимал в ней участия, за исключением, разумеется, тех случаев, когда речь шла о моей жизни и мне приходилось стрелять в защиту собственного, находящегося под угрозой существования.