Владимир Лидин - Три повести
— О брате моем ничего не слыхала? — спросил он, помолчав.
Она покачала головой.
— Ничего.
— Да, в пустыню хотели они превратить Украину… Вот эту жизнь они нам готовили — в точности… вот как мы с тобой в землянке, как кроты, без света, в черной темноте сидим!
Она прислушалась вдруг женским чутким слухом к его учащенному короткому дыханию.
— Нет, не тот ты, Гришенька, — тихо сказала она, — болеешь, я чувствую.
Он молчал, липко облитый по́том внезапной слабости.
— Другого мужа тебе надо искать, — сказал он, не щадя себя. — Туберкулез у меня… а в правое легкое воздух мне вдули, чтобы совсем не работало.
Знакомая улыбочка тронула вдруг ее губы, и нежность — давняя, та, за которую он ее полюбил, которую вспоминал эти два года разлуки, — осветила ее лицо.
— Нет для меня лучшего, — сказала она, обняв его за шею рукой и пряча лицо у него на груди, — и хоть бы без ноги, без руки ты вернулся — краше для меня нет никого.
Он с силой поднял за подбородок ее голову и, посмотрев ей в глаза, припал к ее ждавшим этого мига губам…
Бензин в лампочке догорал, и она тихо потрескивала, угасая. Григорий Чуйко был дома — сейчас служила ему домом землянка, но назавтра надо было начать новую жизнь. Он стал расспрашивать ее о соседях и родичах.
— И из Кравченко нет никого, — отвечала она, — и Шепелей всех до единого немцы угнали… одна бабка осталась. А Евстрата Петровича убили немцы, и Мишу Васенко тоже убили.
Он не уснул в эту ночь. И даже мирное, утоленное дыхание жены рядом с ним не могло привести его в равновесие. Только под утро он забылся тяжелым, не приносящим отдыха сном.
На другой день, повидав всех родичей и соседей, всем показавшись и на всех посмотрев, он медленно стал надевать еще не просохшую с вечера шинель. Жена следила за ним, лицо его было хмуро.
— Далеко ли, Гриша? — спросила она осторожно.
— Так… на село посмотрю, — ответил он нехотя, — что у вас тут делается.
Но она уже знала: тесно ему в доме после простора войны. Так уж устроен мужчина, что нужно всегда ему действовать, и никакая домашняя тишина и уют не заменят ему главного — действия. Она больше ни о чем не спросила его. Он не вернулся и к вечеру, и она тщетно прождала его с ужином. Он возвратился только к полудню следующего дня — спокойный, повеселевший, тот — прежний, привыкший действовать Григорий Чуйко.
— Ну, Галю, давай обедать… я голоден, — сказал он свежим голосом. Он сел за стол и сразу принялся за борщ. Даже скулы его слегка порозовели. — Обошел я село, — сказал затем он, насытившись и свертывая папироску. — По правде, я уже ни на что не надеялся… а тут восстановить можно многое. Маслобойка — это раз… ее недельки через две можно будет пустить. Мельница — это два, только крылья подправить. А у нас люди без муки, зерно толкут в ступах. Школу пока хоть для младших классов открыть, — в любой хате, в две смены. И учителька на месте. Побывал я и на машинно-тракторной… тракторов, конечно, не осталось, а мастерская цела, и слесарный инструмент Егор Иваныч припрятал.
Он вытащил вместе с бумажником большую записную книжку, знакомую ей, Гале, еще с той поры, когда был он председателем колхоза. Он как бы снова был уже там, на поле, среди разоренного войной некогда обширного хозяйства, и она приняла это как необходимое.
— Конечно, и в год, и в два не восстановишь, что было, — говорил он между тем. — А все-таки маслобойку и мельницу пустим, в школе занятия начнем, ремонт инвентаря наладим, теперь скоро к весне…
— Ты что же, Гришенька, опять в председатели? — спросила она робко. — Лежать тебе надо сейчас.
Но он только досадливо отмахнулся:
— В гробу належусь.
Нет, не надолго зашел он в родной дом. Только на один вечер хватило блаженной его расслабленности, — он был снова уже подобран и озабочен.
Неделю спустя, вернувшись домой, он сказал коротко:
— Утром готовь подсолнухи. Повезем давить масло, — но ноздри большого его носа с довольством раздувались.
Масла не было ни у кого, и на другой день у маслобойки стояли женщины с привезенными на саночках мешками подсолнухов, и тяжелая густая струя свежей олеи лилась в подставленные бутыли и олейницы: в этот день во всех уцелевших домах пекли оладьи, и Чуйко, принюхиваясь к сытым запахам, усмехался.
— Немцев этим тоже бьем, ты не думай… — сказал он жене, — и что ребята начали в школу ходить — этим тоже бьем.
Она с тревогой наблюдала, как он худеет, но все они были такими — все три брата Чуйко, и может быть, именно за размах, за упорство она и полюбила его в свое время. Он проводил дни на машинно-тракторной станции: он был в свое время механиком на паровой мельнице, и теперь с бывшим бригадиром Егором Ивановичем они начали ремонт нескольких уцелевших сеялок и лобогреек. Но пусто было сейчас без тракторов на просторном дворе с проржавевшими бочками из-под горючего.
— А к весне, может, и тракторишек подбросят. К могиле, Григорий Петрович, готовились… и трактористок наших угнали немцы.
Он был тот же, Егор Иванович, — низенький, седенький, в больших очках — бригадир и знаток тракторов, два года тосковавший, когда приходила весна: впервые в его жизни не следовало запахивать землю, чтобы возможно меньше родила в эти годы обильная и добрая земля Украины.
Половина села была сожжена. Но возле сожженных хат началась уже жизнь, и дымок шел из уцелевшей печи, и дважды в день бежали уже в хату, временно превращенную в школу, ребятишки…
Так и не пришлось Макееву побывать в доме брата Чуйко, о чем просил его тот, когда покидал Макеев сахарный завод.
XI
Восстановительный поезд, после постройки моста через Днепр, отводился теперь в тыл — на работы по восстановлению станционных построек. Феня решила перейти в какой-нибудь госпиталь, — двигаться в обратную сторону от фронта она не хотела. Ее отпустили. Было уже под вечер, когда с попутной машиной переправилась она по наведенному мосту через Днепр. В черной воде плыли алебастровые куски подорванного льда. Точно начало другой жизни, не похожей на предыдущую, возник в зимнем тумане правый берег Днепра. Там, позади, остался поезд с полюбившимися ей спокойными, с достоинством носившими свои истасканные халаты узбеками и огонь их печурки, на которой с утра и до ночи кипел огромный закопченный чайник…
Утром Феня сошла на окраинной уличке ближнего города; теперь оставалось недалеко до фронта. Страшное опустошение встретило ее в этом людном когда-то и чистеньком городе. Правая сторона главной его улицы была сожжена, — левую сторону немцы, видимо, сжечь не успели. Почерневшие и опаленные, стояли пирамидальные тополя, некогда дававшие прохладу и тень. Покореженное гофрированное железо ставен магазинов, поваленные телеграфные столбы, битые изоляторы… Но хотя был город разорен, на восстанавливаемой станции железной дороги уже деловито гудели паровозы, и в большом, поврежденном упавшей поблизости бомбой доме железнодорожников обосновались на первоначальное житье приехавшие восстановители путей.
Возле уцелевшей водопроводной колонки Феня разговорилась с приветливой немолодой женщиной, дожидавшейся, пока набежит в ведра вода. Обе они друг другу сразу понравились.
— Золотко мое, да тут люди нужны не знаю как, — сказала женщина отзывчиво. — Вы к товарищу Олейнику в горсовет загляните… он теперь председателем. Он вас с руками возьмет и определит куда нужно. А может, и насчет мужа поможет узнать… он ведь с партизанами работал до этого.
И чтобы не подумала Феня, что она хочет знать о ней лишнее, подняла свои ведра, готовая уйти.
Горсовет временно разместился в сохранившемся помещении разграбленного музея. Феня отыскала скромную узенькую приемную председателя и села в стороне, дожидаясь своей очереди.
Свыше двух лет назад покинул Олейник свой кабинет председателя городского Совета. Все в городе — от сахарного завода, электростанции, мясного комбината до кустарных часовых мастерских — было ему знакомо в подробностях, почти до каждого человека в отдельности. За шесть лет его работы здесь разросся, включил в городскую черту бывшие свои предместья город; там, где были огороды, теперь стояли фабричные здания, и где зарастали немощеные улицы чернобыльником, теперь были асфальт и камень…
За несколько дней до захвата немцами города Олейнику с группой партийных работников было поручено организовать партизанский отряд. На открытое партийное собрание походило первое совещание в лесу — уже в немецком тылу, возле Знаменки: директор сахарного завода, начальник районной милиции, секретарь городского Совета, врач районной больницы, пожарные из городской охраны, рабочие заводов — многих знал он, Олейник, по именам — и трактористы, и комбайнеры… За два года борьбы в немецком тылу повидал он смерть в такой близости, что она стала как бы подробностью боевого рабочего дня. Как иногда планировались в порядке городского благоустройства и роста предприятий города — постройка новой батареи диффузоров на сахарном заводе, прокладка новой линии водопровода, увеличение мощности электростанции, — так планировались теперь удары по вражеским коммуникациям, по путям подвоза боеприпасов и подкреплений противником. Два года, как кровеносная пульсирующая система, дышала перед ним расчерченная, изученная до каждой проселочной дороги карта области. Лишь иногда люди из его отряда отвлекали себя нападениями на отставшие обозы или заночевавшие в селах штабы: главной их целью оставались дороги. Они стали дорожниками, изучив до диспетчерской точности пропускную способность основных линий железной дороги, рокадных веток, шоссе, грейдерных и заново прокладываемых немцами дорог.