Юрий Щеглов - Святые горы
Сколько суждено намарать, если он рачительно использует деревенскую ссылку? Здоровья маловато, но он пока не чувствовал ни слабости, ни бремени лет. В ссылке он так божественно расписался и, умудренный опытом, не спешил сейчас проклинать окружающее, ведь и петербургская суета, и московская скука, и безденежье, и борьба с Бенкендорфом, изнуряющая мелочностью, и женитьба, и ребятишки, и журнальные дрязги, и даже Колера Морбус с четырнадцатью карантинами, бездарными и надоедливыми, вышли ему первыми помощниками.
Он с трудом обуздывал себя и засаживал за стол. Поразительно, что после допроса у Милорадовича, больному, с взволнованным сердцем, в чиновной и пыльной — воронцовской — Одессе, в забытом богом и затопленном седыми дождями Болдине работалось привольнее, быть может, вдохновеннее, чем в самые светлые минуты на Мойке. Ей-богу, счастливее и легче.
Сбегая с уроков Куницына — Куницына особенно неприятно обманывать, потому и запало, — он рифмовал по лицейским закоулкам куда как лихо. Если что-то доводилось преодолевать — шум, например, или собственное недомогание, — писалось проще, душа между тем не уставала. В Царском он овладел такой редкой способностью. Да, все к нему пришло в юности, в Царском.
Спасибо, Царское! Спасибо, лицей!
Не раздевая сюртука, он лег на диван, сложил ладони и сунул их под щеку, как в детстве заставляла няня. Она натягивала шерстяное кусачее одеяло до горла и подтыкала под бок, чтобы тепло не улетучивалось. Ее мягкие пальцы еще долго ощупывали вслепую спину — проверяла, хорошо ли укрыт Саша. Добравшись до ног, она приподымала их, заворачивая в кокон. А потом снова ощупывала вздрагивающее тело. Он лежал молча, закрыв глаза, и мечтал о чем-то, постепенно опускаясь в сон, не сопротивляясь ему. Он знал, что утро вечера мудренее, а раз мудренее, то и лучше.
Он крепче стиснул потяжелевшие веки и улыбнулся в пространство оттого, что почувствовал рядом чье-то дыхание. Няня? Наташа? Он не пытался разглядеть сквозь ресницы, кто склонился над ним, понимая дальней клеточкой мозга, что он в синем звездчатом преддверии сна. Он победил любопытство, остро кольнувшее, и не спугнул ласковые прикосновения. В награду за скромность чье-то чистое дыхание продолжало касаться его губ. Сердце сладостно сжалось в комок. Я жив, слава богу! Я еще многое успею! Он почувствовал радостное освобождение, будто в Царском, в самом начале пути. Он поверил сейчас в невероятное: что получит отсрочку для своих писаний и особливо для занятий, которые дадут впоследствии неожиданные и прекрасные плоды. Быть может, ему суждено умереть великим историком или философом. Быть может… Он дотянет свой бурный век в спокойствии и почете, как Гете, с бриллиантовой звездой на груди. Он будет принимать экзамены в университете и напутствовать молодых, как Державин и Жуковский. Он будет быстро прочитывать горы рукописей и — в укор Каченовскому! — не станет терзать дрожащих от волнения мальчиков ссылками на занятость или необходимость уехать немедленно на дачу, за границу, к черту в зубы. Он будет регулярно, а не от случая к случаю совершать добрые дела — просить за ссыльных, как некогда за Мицкевича. Он создаст общество с богатым денежным фондом, и никто более из литераторов с той минуты не будет нуждаться в подлой, ломающей душу копейке. Он добьется правительственных субсидий журналистам, он добьется премий, стипендий. Когда он наконец отойдет в лучший мир, о нем будут вспоминать, как о…
Он не мог уже подыскать нужного слова. Сон на распластанных крыльях уносил его тело в иную, поднебесную страну, страну гор, которые плавно и спокойно терялись вдали. Горы сопровождали его всю жизнь. Они олицетворяли для него волю, силу и гений. Он любил холмы и возвышенности, любил свои Святые — маленькие — Горы, но он любил и горные хребты Кавказа и часто в петербургских томительных снах чувствовал себя на их орлиных вершинах. Чувство это было необычайным, он видел далеко и зорко, и звуки мира долетали до него чистые и незамутненные. И сейчас он быстро и бесшумно шел по влажной от росы проселочной дороге к Святым Горам, к монастырю, ощущая сжатие сердца и вместе с тем какую-то обнадеживающую радость. Обычно Святые Горы во сне отдалялись от него, но сейчас он с удивлением понял, что они, наоборот, приближаются. Он услышал нарастающий шум широколистных дубрав, и шаг его, торопливый поначалу, сбивчивый, сделался тверже, стремительней.
Матовая, с сиреневым отсветом ночь вливалась потоком в окно, обволакивая диван, на котором крепко и свежо заснул Пушкин. Неизвестно откуда взявшийся ветер шевельнул на столе бумаги, и они исчезли, распались, растворились в темном воздухе, потому что действительность потеряла власть над спящим — счастливым и свободным поэтом.
18
Булгарин лежал в ночной тишине, и видения прошедшего дня не позволяли уснуть, терзая душу. Запах свежеиспеченного хлеба преследовал его. Вдруг Испания навалилась жарой, она опалила щеки и он уж ни о чем другом не мог думать. Он глубоко и освобождение вздохнул. Свежесть разняла съежившиеся от бешеной скачки легкие. Небо! Солнце! Он подставил лицо под палящие лучи и так замер, прижмурив розовые на просвет веки, забыв себя от радости. Потом он отхлебнул рому из баклажки и почувствовал, как огненная влага разошлась по телу. Жажда и голод теперь мучили меньше, а полуденное светило не казалось жестоким и безжалостным. Страх после кровавой стычки рассеялся с едкими клубами порохового дыма и белой пылью в голубом бездонье. Он устало оперся на пику, внезапно ощутив подошвой взмокшую портянку, и принялся наблюдать, как усатые шутники Франсуа, Анри и Эмиль, любители лишний раз поупражняться в стрельбе по неподвижной цели, доканчивают решенное уланским эскадроном дело. Капитан д’Обервилль, кривляясь, командовал с балкона:
— Пли!
Знаменитый на все мадридские окрестности гверильяс Жилетка, о котором шпион донес ночью, что он проникнет в харчевню на рассвете навестить беременную жену, стоял безмолвно, прикрученный сыромятными арканами к дереву, и смотрел прямо перед собой. В Жилетку уперлись отверстия стволов, круглые и черные пропасти, как зрачки у дьявола. Выражение его лица оставалось безучастным, потому что он точно знал дальнейшее. Уланы сейчас нажмут на спусковые крючки, и из дыр вырвутся желтые султаны. Тугое и острое хлестнет по груди, увешанной французскими орденами, а затем тишина горным обвалом обрушится вниз.
Франсуа, Анри и Эмиль нажали на спусковые крючки, и Жилетка свалился со склоненным лбом, освобожденный пулями от тонких, врезавшихся в плечи ремней. Нестройный залп вернул Тадеушка на землю. Как палкой по чугунной решетке. Пули не сразу достигли своего, и Жилетка успел осознать страшную силу их удара и вместе с тем облегчение от лопнувших ремней.
Эмиль приблизился к дереву, чтоб саблей срубить остатки аркана, которым стреножили Жилетку. Потом он повернулся спиной и впрягся в голые ноги, как в оглобли кареты, повлекши тело в помойную канаву, где громоздились расстрелянные прежде гверильясы. А к опустевшему месту тотчас подогнали прикладами крестьянина в рваных штанах, в грязном исподнем. За ним ковыляла ничтожная по внешности фигура в мундире обыкновенного фурлейта, но зато в генеральской шляпе, расцвеченной павлиньими перьями. Рубаха на животе человека была украшена наполеоновскими побрякушками, так же как и у Жилетки грудь. Срам прикрывал золотой галун, а эмалевый крест болтался на заднице в той самой известной точке. Обнаружив крест у гве-рильяса на заднице. Тадеушек испытал тайное удовлетворение. Сподвижников Жилетки по кличке Веселый и Навоз взяли в плен вместе с ним. Первый оправдывал прозвище и шагал к дереву твердо, плутовски улыбаясь и презрительно поглядывая на легионеров. Его привязали к дереву — и через минуту Эмиль свалил тем же манером свежий труп в канаву. Навоз, жмурясь от жгучих лучей, спокойно ждал, пока разделаются с товарищем, поскребывая под мышками.
Мадридское ржавое солнце палило нещадно. Тучи фантастических мух кружили над помойной канавой, где валялись перебитые гверильясы. За всем за этим от порога харчевни следил еще один человек, в коричневом костюме, с отложным воротником из белого кружева. Время от времени он делал летучие наброски толстым грифелем в альбоме внушительного формата. Развернувшиеся события вызывали у него какое-то странное, почти бессердечное любопытство. Так, по крайней мере, чудилось Тадеушку. Лицо незнакомца относилось к разряду тяжелых и довольно грубо обтесанных. Глаза из-под приспущенных век взирали без злобы и без малейшего страха, хотя он принадлежал к испанскому племени. Он располагал охранной грамотой, не вызывавшей у д’Обервилля сомнений, и уланы, которые наскоком, в захлебывающейся кровавой атаке, захватили харчевню со всем ее сомнительным населением, не посмели тронуть художника. Внимание его привлек молодой офицер в выцветшей уланской форме.