Александр Былинов - Запасный полк
— Почему командир в тылу питается хуже, чем на фронте, почему он питается хуже, чем его боец, подчиненный? Разве это не второсортность? — Видимо, сильно наболело у Семерникова. — А знаете ли, что молодые командиры быстро худеют от этой «затирухи», будь она трижды проклята. Вы толкуете о свежих снарядах, которые дозарезу нужны на фронте. А я вынужден, товарищ полковник, пусть неофициально пока, но поставить вопрос о довольствии командира в столовых военторга.
Беляев, который только еще знакомился с личным составом полков и подразделений, плохо знал этого человека; видел несколько раз на официальных совещаниях — «накачках», как их иронически называл начштаба Чернявский. Чем-то он даже не понравился поначалу: то ли ростом, то ли голосом, в котором звучало легкое бахвальство. Но сейчас Семерников поворачивался иной, необъяснимо привлекательной стороной. Он первый смело заговорил о том, что тревожило здесь Беляева.
Будучи в полках, Беляев частенько заглядывал в столовые военторга. Солнышко растительного масла над бесплодной равниной мучного супа, или, как принято было называть это блюдо, «затирухи», — таков был обычный скучный пейзаж в полковых командирских столовых. Совершенно по-иному встречали нового командира бригады красноармейские кухни, пищеблоки с вмазанными в топки гигантскими котлами, в которых бурлил борщ, весело пузырилась каша с мясом.
В первые же дни он пригласил начпрода бригады, пожилого майора, старого работника общественного питания до войны, и начальников продовольственного снабжения частей. Продовольственники пожимали плечами и не смогли дать вразумительного ответа. Впрочем, чего он требовал от них? Существуют нормы, нормы и еще раз нормы. Никто ни на один грамм не уменьшает и не увеличивает выдачу продуктов. Для штабников кое-что достают в соседних колхозах. Но строевых командиров лилейных частей не подкормить, конечно... Довольствие командного состава, безусловно, ненормальное. Есть случаи головокружений на учебных полях.
— Поднимали ли вопрос перед округом, перед службой тыла, перед Наркоматом обороны?
Работники продснабжения переглянулись. Нет, они не ставили вопрос перед Наркоматом. У Наркомата, пожалуй, есть дела поважнее в этом году, нежели тарелка супа лейтенанта тыловой бригады. Начпрод бригады эту мысль облек в очень корректную словесную оболочку, но Беляев уловил насмешливый ее смысл.
«И эти смирились с явной недооценкой тылов, — подумал он. — Потому и резервы идут отсюда «тощенькие».
Нынче командир артиллерийского полка Влас Петрович Семерников напомнил командиру бригады о тарелке командирского супа.
— Считаю ненормальным подобное положение так же, как и вы, Влас Петрович, — сказал Беляев. — И благодарю за откровенность. Есть у нас, скажу я вам, известная стыдливость, когда дело касается таких щекотливых процессов, как «принятие пищи». Словно мы в гостях у именитой тетушки или в приживалках у богатого дядюшки, а не хозяева в собственном доме. — Он помолчал, поглядывая в окно, за которым ветер уже поднимал тучи знакомой здесь дневной пыли. — Значит, будем стрелять, полковник, из наших орудий, пустим пехоту за огневым валом? А?
— Пустим, конечно, если моим пушкам дадут не заплесневелую «затируху», а настоящую артиллерийскую пищу образца хотя бы одна тысяча девятьсот сорокового года. Имею в виду снаряды со свежим порохом, недавней сборки.
— И артиллерии, и артиллеристам, надо думать, дадут настоящий рацион.
— Дай-то бог нашему теляти да волка съесть.
Глава четвертая
1
Который день неустанно трудится рота на учебном поле. Люди похудели и загорели, но, странное дело, несмотря на тяжелый труд, в роте не чувствовалось уныния. Наоборот, бойцы приободрились и даже повеселели. Это хорошо замечал и Порошин, облеченный теперь большой властью. Вот если бы дед видел его в новом звании! Во-первых, сержант! Во-вторых, командир отделения. Теперь на него равняется чуть ли не весь полк. Живописец Савчук написал его портрет и повесил возле столовой. Порошину показалось, что это даже уж слишком, о чем он не преминул заметить художнику, позирование которому измучило больше, чем тактические занятия.
— Есть команда, — коротко ответил Савчук, тщательно выписывая ноздрю сержанта.
— Может, от самого главнокомандующего? — усмехнулся Порошин.
— Не от главнокомандующего, а от комиссара Щербака.
— К чему бы это?
— Наглядная агитация. Сиди давай.
Порошин понял, что, раз его рисуют, значит, так надо, и сидел не шевелясь, чтобы художнику было сподручнее.
Вскоре он привык к своему портрету, который получился даже лучше оригинала. Во всяком случае, его худощавое, чуть вытянутое книзу лицо, с узенькими прицельными глазами и волевым подбородком, казалось даже красивым. Так же быстро свыкся он и с новым своим положением и понемногу начал показывать характер. Право, он сам не ожидал, что так сумеет командовать. Однако и жить стало много труднее. Раньше Порошин отвечал только за одного себя, а теперь — за все отделение. Раньше сам слушал команду и старательно ее выполнял, а теперь эти команды исходят от него и десяток бойцов ему подчиняется.
Это было любопытное превращение. Порошину пришлось лицом к лицу столкнуться с мотористами с Куйбышевского аэродрома и с оперным артистом из Ташкента.
Голубоглазый моторист, похудевший и подтянувшийся за эти дни, оказался ершистым. В первый же день, когда Порошин скомандовал отделению: «Становись!» — моторист пошел в строй, нарочито переваливаясь, растягивая шаги.
— Отставить! — Порошин сузил и без того узкие глаза, они сделались ледяными. — Товарищ боец! Ко мне! Почему не выполняете?
— Выслужился?.. Не понукай, видали таких...
— Доложите командиру взвода, что нарушили дисциплину, вступили в пререкания. Отставить! Кру-угом! Повторите приказание. Громче! Выполняйте. Отставить! Как поворачиваетесь?! Как старая баба на базаре. Слушай мою команду. Кру-угом! К командиру взвода бегом, марш! Отставить! Была команда бегом!
На другой день Порошин подозвал моториста и спросил:
— Среднее образование?
— Среднее. А что?
— Почему же такой несознательный? И в воздухе, сдается, летал. А летчики — народ передовой.
— Моторист я, а не летчик.
— Все одно — авиация. И еще в авиацию вернешься, попомни мое слово. Если, конечно, дисциплинка...
— Нет, теперь не вернусь. Из пехоты вообще редко кто возвращается.
— Думай, что говоришь!
Порошин долго возился с мотористом, однажды назначил даже его в наряд вне очереди, пока наконец не почувствовал, что тот понемногу поддается.
— Я-то верил в тебя, — внушал он мотористу. — Думал, просто ершится парень: «Мол, вчерашний солдат, стану я ему подчиняться». А ты пойми, чудак, тебя назначат — я буду слушаться. Потому дисциплина.
Слегка замявшись, моторист спросил:
— А что, сержант, и вправду думаешь, вернусь в авиацию?
— А ты думаешь, шучу? Еще как полетаешь!
— Ладно. Не буду барахлить. Слово даю.
— Ну, то-то!
Вслед за голубоглазым подчинились и остальные.
Порошин очень серьезно относился к своему назначению. Много нового в людях открылось ему. Каждый любопытен по-своему. И люди стали понимать, что с новым отделенным не шути. Впрочем, он по молодости и сам охоч до шуток, но в свободное время. В строю, на занятиях — шалишь. Все выдай, покажи образец, тогда заслужишь хорошее слово.
Порошин не торопился использовать свою власть. Он не злой, не жестокий. Но забот привалило, и приходилось больше строгостью брать. Кто винтовку не почистил; кто в пререкание вступает — на язык невоздержан, думает, что на «гражданке»; у кого котелок грязный; кто ленится — все отделенному забота, за все он в ответе. Тут не зевай да требуй. Порошин запомнил чьи-то слова: «Отделенный должен, как комар, жужжать над ухом бойца. Боец запамятовал было, а ты снова тут как тут». Порошин, правда, не жужжал, как комар, но требовал строго. Поэтому, вероятно, и отделение его стало считаться лучшим во взводе.
— Станови-ись!
И ребята стремглав летят, становятся в шеренгу, ожидая дальнейших команд. А в отделении есть и постарше еще, чем Порошин, отцы семейств. К ним у него особое отношение — уважительное. Взять хотя бы бойца Руденко. Они подружились в тот памятный вечер, когда рота вернулась с марша.
Тогда он еще не понимал, зачем их вернули в лагерь. Долго ворочался на своих жестковатых нарах, обдумывая события необычайного дня. Рядом лежал днепропетровский сталевар Яков Руденко, тоже, видимо, взволнованный происшедшим, потому что долго не мог уснуть и все рассказывал про горячий металл, про мартеновские печи и про свою великую тоску по любимому делу. Федор сначала слушал рассеянно, а потом заинтересовался.