Песня синих морей (Роман-легенда) - Константин Игнатьевич Кудиевский
— Начнем, что ли? — посоветовался Колька с Петром. — Немцам нельзя позволить засечь дистанцию.
— А может, они ледокола не видят? — засомневался Петро. — Тогда мы раньше времени его выкажем…
— И то может быть, — согласился Колька. — Только нам рисковать невозможно: один паршивый пристрелочный выстрел — уже дистанция… Начнем!
Ветер дул в сторону берега, занятого врагам. Колька понимал, что это и плохо, и хорошо. Плохо потому, что завеса требовалась погуще, без возможных просветов: она прикрывала не сам ледокол, а попросту застилала немцам глаза. Хорошо, ибо враг, не видя границы дыма, не мог пристрелять в этом случае даже шашки.
Первая струя дыма нехотя вытянулась из шашки, качнулась по сторонам осматриваясь и вдруг возбужденно, стремительно загудела, словно обрадовавшись свободе. Ветер был слабым, не рвал дым, и тот стелился над льдом канала, медленно расползаясь по ширине, окутывая залив.
— Хорошо пошла, размашисто! — оживленно крикнул Колька. — Будем ставить шашки одну от другой шагов на двести.
— Надолго ли хватит их… — заметил хмуро Петро.
— Андрей обещал часа через два подбросить еще. Ну, двинулись!
Новые шашки оживали на льду. Дымы, побратавшись с ветром, неторопливо текли за канал, потом на виду у вражьего берега, смыкались друг с другом и дальше плыли уже сплошной медлительной тучей. За этой тучей громыхнули орудийные выстрелы — где-то в дыму, за каналом, упали снаряды.
— Дадут нынче немцы жару торосам! — нервно засмеялся Колька. — А может, они подумают, что мы прикрываем канал? Что по каналу пойдут корабли?
Петро, который устанавливал очередную шашку, промолчал: он, видимо, слабо верил в то, что им удастся перехитрить врага.
Ударил в ответ Кронштадт, и вражеские батареи сразу сбавили тон. Теперь они стреляли редко, как бы исподтишка. Снаряды по-прежнему падали в районе канала — значит, немцы еще не обнаружили ледокол.
— Веселый день начинается, — снова не вытерпел Колька. — Цирк!
Далеко позади виднелся груженный мукой ледокол. Он двигался еле-еле, почти незаметно для глаза. Хватит ли сил у него пробиться к гавани за то короткое время, которое вырвут они у врага? При виде почти неподвижного судна веселость, минуту назад владевшая Колькой, исчезла.
— Давай экономить шашки, — сказал он Петру. — Пока немцы не видят корабль, достаточно и такой завесы.
Где-то за Ленинградом всходило зимнее солнце. Оно пробивало морозную мглистость, и та начинала искриться резким и нестерпимым блеском. Казалось, воздух переливался мерцающими кристаллами, которые опускались затем на снег и торосы, покрывая их колким холодным сверканием. Даже дым казался теперь серебристым, игольчатым, — лишь обрывы его, обращенные к солнцу, пламенели нежными, розоватыми подпалинами. Дым громоздко двигался по заливу, как айсберг. Было странно, что снаряды бесшумно в него зарывались и разрывались где-то внутри его, а не на жестких и льдистых гранях.
Когда раздавались взрывы, дым на какое-то мгновение вспучивался, клубился и дыбился, — тогда возникали перед глазами белые паруса, отделившиеся от рей, соборы и башни невиданных городов, пенный прибой, разведенный норд-остом. Над парусами взметались к невидимым стеньгам желто-слепящие штандарты огня.
— Красиво! — невольно вырвалось у Кольки.
— Вот сейчас он нам врежет «красиво», — проворчал Петро. — Давай, что ли, пару шашек еще добавим…
Над заливом появился вражеский самолет. На большой высоте он развернулся над каналом, затем сделал такой же круг в сторону ледокола.
— Разведчик. Высматривает, чего ради мы задымили…
И тотчас же снаряды просвистели над ними, упали далеко в глубине залива, подкрадываясь к ледоколу.
— С воздуха корректирует артогонь, сволочь, — помрачнел Колька.
Вблизи ледокола тоже начали распускаться шапки дымов: матросы закрывали его от самолета. В нарастающем реве метнулся в небо наш «ястребок». Разведчик скользнул на крыло и, не приняв боя, поспешно ушел к своему берету.
— Теперь держись! Будет гатить и по пас, и по судну. Наша завеса ему что бельмо на глазу!
Колька не ошибся: артиллерийский огонь усилился, большинство немецких орудий било по ледоколу, нащупывая фарватер. Но две или три батареи стреляли по ним. Отвечал, все более распаляясь, Кронштадт, однако вражеский берег не унимался. Видимо, гитлеровцы понимали, что времени у них для того, чтоб накрыть ледокол, не так уж много.
Снаряды рвались в дыму и у них за спиною — совсем близко. От запаха взрывчатки першило в горле. Меж торосов растекалась вода, выплеснутая из воронок, — точно так же, как в том памятном бою, когда погиб Рябошапко.
Минует ли их сегодня злая судьба? «Впрочем, все это пустяки…» Колька видел перед собою блокадный Невский, мертвых людей на нем и саночные следы, стекающиеся к кладбищам. Сколько детишек сейчас в ленинградских промерзших комнатах, похожих на арктическую пустыню, последним усилием ссохшихся изможденных губ, последнею верой в материнскую доброту молят маленький ломтик хлеба! В их глазенках — померкших, потусторонних, — не удивление, а застывший испуг, потому что матери — всегда такие отзывчивые и ласковые — не откликаются на мольбы, в ужасе закрывают уши ладонями, отводят обезумевший взгляд на холодные печи, в которых потрескивает мороз… Слово «хлеб» в Ленинграде равнозначно смерти. А здесь, на заливе, слово «мука» — это жизнь ленинградских детишек, спасение. Это матери, не утратившие рассудок, и саночные следы, не протянувшиеся к кладбищу. И все зависит от него, Кольки, от Петра Лемеха, от матросов на Лисьем Носу. «Так стоит ли думать о каких-то вонючих снарядах! Плевал я на них!»
Из той муки, что везет ледокол, сколько достанется каждому ленинградцу? Граммов по пятьдесят: лишь тоненький ломтик хлеба. Но даже ручонку и с этим ломтиком отводят фашисты от детского рта, хладнокровно-расчетливо ожидая, когда упадет, обессилев, ручонка на серое одеяльце, и мать, завыв от печали, ударится головой о стену. Что может быть ненавистнее детоубийц! «Врете, гады, — шептал неистово Колька, — ледокол все равно дойдет! Все равно!»
Он чувствовал, как сердце захлестнуло яростное беспамятство, — такое же, какое владело уже им когда-то на Буге и раньше, на степном полустанке, где вражеский летчик расстреливал с воздуха беженцев из Бессарабии. То яростное беспамятство, что сродни вдохновению боем, когда человек становится выше мыслей и забот о себе, готов ради цели и ради товарищей броситься на штыки, под траки танковых гусениц, на амбразуры дота. Бывает, и ненависть окрыляет порой. Сейчас для Колькиного порыва не существовало преград, а собственная жизнь казалась ему ничтожной и малозначащей в сравнении с ледоколом — спасением ленинградских детишек. Он порывисто оглядывался на дальние султаны разрывов, догадывался, что немцы по-прежнему не видят судна, стреляют по площади, наугад. Значит, его и Петра завеса делала свое дело. «Может, выдвинуться вперед? Поставить дымы у самого вражьего берега?»
Разрывы снарядов рядом и залпы на берегу чередовались