За правое дело - Василий Семёнович Гроссман
Девочка, быстро и легко перебирая ногами, прыгала через веревочку, которую крутили две ее подруги, а ожидавшие очереди жадно следили за прыгающей и беззвучно шевелили губами, отсчитывая, сколько раз ей удалось прыгнуть.
– За них-то и идет война, – сказала Мария Николаевна.
– Наши дети, я думаю, самые лучшие в мире, – убежденно проговорила Токарева. – Тут у меня есть мальчики, героями были: вот этот, видите, в воротах стоит, футболист – Котов Семен, он в военной части разведчиком был, немцы его поймали, били, ни слова не сказал, все рвется опять на фронт… Или вот эти, посмотрите.
По двору шли две девочки в синих платьицах, одна светлая, другая загорелая, с живыми, темными глазами, держа в руках матерчатую куклу; склонив к кукле голову, девочка слушала, что говорила подруга. Та говорила быстро, решительно, и, хотя слов ее разобрать нельзя было, казалось, она сердилась.
– Вот с утра и до вечера не разлучаются, их в один день привезли из приемника, – сказала Токарева. – Светленькая – сирота, еврейка из Польши, у нее всех родных Гитлер вырезал, а эта, что куклу держит, немцев-колонистов дочка.
Они вошли во флигель, где находились мастерские и стационар. Токарева показала Марии Николаевне мастерскую, большую полутемную комнату с той прохладной сыростью воздуха, которая бывает так приятна душным летним днем в старинных зданиях с толстыми каменными стенами. В мастерской было пусто, только у крайнего стола мальчик лет тринадцати глядел в полую латунную трубку и сердито оглянулся на вошедших.
– Зинюк, – спросила Токарева, – что же ты один остался, а футбол?
– А я не хочу, у меня праци багато, на що мени гулянки, – ответил он и снова заглянул в трубку.
– Моя академия, – сказала Токарева, – вот Зинюк, все просится на завод работать, тут у меня и конструкторы, и механики, и самолеты строят, и стихи пишут, и картины рисуют… – И совершенно некстати тихо закончила: – Жуткое дело…
Пройдя через мастерскую, они вышли в коридор.
– Вот сюда, здесь стационар, – сказала Токарева. – Тут, кроме Березкина, лежит мальчик-украинец, которого мы немым считали, молчит и молчит, что ни спросишь, молчит. Мы решили, он немой, а одна наша нянька, верней уборщица, взяла его к себе, подход у нее есть, он вдруг и стал говорить.
14
В маленькой комнатке пятна солнечного света ползли по стене, теплой белизной своей выделяясь на шершавой побелке; на столике в пузатой банке стояли степные летние цветы, а пятно развернутого стеклом спектра дрожало на скатерке, воздушной чистотой красок затмевая зелень трав, желтизну и синеву цветов, выросших на пыльной степной земле.
– Ты узнаешь меня, детка? – спросила Мария Николаевна, подходя к кровати Славы Березкина. Он походил на мать лицом и цветом глаз. И выражение его грустных глаз напоминало ее глаза.
Мальчик внимательно поглядел и сказал:
– Здравствуйте, тетя, я вас узнал.
Мария Николаевна не умела разговаривать с маленькими, никак не находила нужного тона – то с шестилетними говорила, как с трехлетними, то, наоборот, уж слишком серьезно. Дети иногда сами поправляли ее, объясняли: «Мы уж не маленькие», либо начинали зевать и переспрашивать, когда она с маленькими говорила, как со взрослыми, произносила непонятные слова. Сейчас, в присутствии Токаревой, после тяжелых разговоров, ей хотелось быть особенно сердечной, чтобы заведующая не считала ее черствым человеком. Улыбаясь, она спросила:
– Ну, как тут, ласточки к вам не залетают в окошко?
Мальчик покачал головой и спросил:
– От папы нет писем?
Мария Николаевна, поняв свой неверный тон, поспешно ответила:
– Нет, пока еще нет, никто не знает его адреса, а мама очень скучает по тебе, она просила тебе кланяться.
– Спасибо, а Люба что? – Он подумал и добавил: – Мне тут хорошо, пусть мама не беспокоится.
– У тебя есть товарищи?
Он кивнул и, не ожидая утешения от взрослых, а сам желая их успокоить, сказал:
– Я не серьезно болен, сестра обещала через два дня меня выписать.
Он не просил взять его из детского дома, так как знал, что матери тяжело живется; не просил мать приехать к нему, так как знал, что она работает и не может потерять целый день на такую поездку; он не спросил, прислала ли ему мать в подарок сладенького, так как знал, что у нее нет ничего сладенького.
– Что же передать маме? – спросила Маруся.
– Скажите, что мне хорошо, – сурово сказал он. Маруся, прощаясь с ним, погладила его по мягким волосам, по худому теплому затылку.
– Тетя! – вдруг вскрикнул он. – Пусть мама возьмет меня домой! – И его глаза наполнились слезами. – Тетя, скажите, я буду ей во всем помогать, и кушать буду совсем, совсем немножко, и в очередь ходить…
– Даю тебе честное слово, деточка, при первой возможности мама возьмет тебя, поверь мне, – волнуясь, сказала она.
Токарева позвала ее за перегородку, подвела к стоявшей у окна кровати: черноглазая молодая женщина в белом халате кормила с ложечки стриженного под машинку мальчика. Когда она подносила ложечку ко рту мальчика, ее смуглая красивая рука обнажалась выше локтя.
– Это и есть Гриша Серпокрыл, – сказала Токарева.
Маруся посмотрела на мальчика, он был некрасив, с большими мясистыми ушами, с шишковатым черепом, с синевато-серыми губами. Он с усилием, покорно заглатывал кашу, комок судорожно перекатывался у него в горле. Болезненно неестественным казалось несоответствие между его серой, бледной кожей и блестящими, горячими глазами. Такие лихорадочные глаза бывают у раненых.
У отца Гриши Серпокрыла на глазу было бельмо, и поэтому его не взяли на войну. Как-то в начале войны заезжий командир хотел переночевать у них, оглядел хату, покачал головой и сказал: «Ну нет, пойду поищу попросторней», но для Гриши эта хата была лучше всех дворцов и храмов земли. В этой хате его, большеухого, застенчивого, любили. Прихрамывающая мать подходила, припадая на короткую ногу, к печке и прикрывала его кожухом, отец утирал ему нос своей шершавой ладонью. В год войны, на пасху, мать испекла ему в консервной баночке куличик и дала крашенку, а отец перед майским праздником привез ему из райцентра желтый ремешок с белой пряжечкой.
Он знал, что над хромотой матери посмеиваются деревенские ребята, и поэтому чувство к ней было особенно сильно. На Первое мая отец и мать нарядились, пошли в гости и его взяли с собой; он шел, гордясь ими и собой, своим новым ремешком. Отец казался ему важным, сильным, мать нарядной и красивой. Он сказал: «Ой, мамо, ой, тату, яки вы гарни, яки чепурни» – и вдруг увидел, как переглянулись отец с матерью, как мило и смущенно улыбнулись