Андрей Ромашов - Одолень-трава
Никифор о своем горе поведал: лес, как порох, а разве везде поспеешь?
Пискун успокоил — не тревожься, сказал, леса жгут, сволочи, в трех губерниях по случаю бракосочетания царской дочери с бранденбургским принцем. Александра не поверила, но спорить не стала, на сенокос разговор свела, дескать, чем корову кормить, трава в логах мелкая, а на шутёмах и вовсе нет? Пискун и тут скоро рассудил, подмигнул Сенюшке — не горюй, дескать, без молока не оставим.
За столом да после бани любое дело простым кажется. А косить вышли — хоть караул кричи, нету доброй травы, осока и та пожелтела. Кое-как воза три накосили, стожков наставили, что копен. Никифор и сену радовался, и женой любовался. Удивила она его, гребла и копнила с ними, за хозяйством смотрела, Сенюшку обиходила. Все успевала. Пискун только головой качал — ну и ну, говорил, твое счастье, Захарыч, не промахнулся.
Отсенокосились, отдохнули денек, Пискун котомку стал собирать — дескать, пора, хозяин заждался, с пермяками я лес для завода рублю, тринадцать копеек сажень, в шалашах живем, не приведи господи!
Ушел Пискун на заработки и унес сухое лето. Дожди начались, долгожданные. Никифор успокоился, не убивался на службе, к обеду домой шел, в теплую избу.
Незаметно зима подкатила. На покрова упал снег на задубевшую землю и не растаял. Темнеть стало рано, после паужны лампу зажигали. Александра к столу садилась, книжку читала, как обидел барин девушку черноглазую, одним словом, девичество ее не поберег, а потом опомнился, стал у девушки прощения просить, дескать, не я виноват, а несправедливая жизнь, ты, говорит, в ней вроде товару, а я покупатель… Дальше читать Александра не стала, книжку Сенюшке отдала. Он картинки выдрал, обиженную девушку сжевал, а барина веретешком истыкал. Правду сказать, Никифор сам парню веретешко подсунул.
С книжкой расправились, зажили по-семейному. Вечерами Александра вязала или шила и напевала тихонько. Никифор про лес Сенюшке рассказывал, что все в нем на своем месте стоит, и одно от другого зависит, скажем, елка наперед сосны не приживется, потому как неженка, и тепло ей подавай, и питья досыта. Сенюшка лепетал «тятя» и к бороде ручками тянулся. Никифор отворачивался, надсадно кашлял и вытирал кулаком счастливые слезы.
С Василия Капельника весной запахло. В избе не усидишь. Никифор уходил на службу ранехонько, глухари еще драку не начинали.
В роменном лесу снег глубокий, ни единой проталины, а землей пахнет и банным дымом! Неделя прошла, другая — и проталины появились. Зашумели ручьи, задурила Безымянка, на луговины полезла.
Весна прошумела быстро. Не успели оглядеться — трава поднялась, заалели ягоды на угорах. Надо к сенокосу готовиться, литовки отбивать. Когда на душе спокойно — и жизнь плавно катится. Дни в недели складываются, месяцы — в годы. Бывало, явится Пискун к сенокосу, начнет новости выкладывать, одна страшнее другой. Александра его одернет — раскаркался, скажет, ворон, спугнул день светлый. Никифор тоже слушал Пискуна осторожно, не всему верил, жизнь на равновесии держится, на одном горе не устоит. А на поверку вышло — пустое думал. Сам без горя жил, оттого и храбрился. Привыкать стал к счастью своему, на жену, случалось, покрикивал, чтобы крепче еще в своем счастье утвердиться. В село ходил редко, Александра и вовсе в селе не бывала — не к чему, говорила, людям глаза мозолить, забыли про меня, и слава богу. Но человек — не птица небесная, без хлопот жить не умеет. Иной раз Сенюшка с разговором к матери, она отмахивается — некогда, дескать, скотина не кормлена, не поена. А то вдруг учить парня начнет, буквы ему показывает и сердится без причины — жива, говорит, не буду, а Сенюшку в гимназию помещу! Никифор не спорил с ней — пусть тешится, а про себя думал, что смешно человек устроен, на много лет вперед загадывает, а завтрашнему дню не хозяин…
Так и вышло. На другой день лесообъездчика встретил, узнал, что война началась. Решил в село сбегать, война — дело не шуточное. По пути в церковь заглянул. Отец Андрей на себя не похож, ярый, в рясе путается и с амвона грозится — дескать, поразит врагов рыскающих православное воинство, как господь поразил ефиоплян перед лицом Асы…
Из церкви пошел переулками — не хотел с тестем встречаться.
В конторе многолюдно было, объездчики и кондуктора на диванах сидели, а сторожа — на корточках у стены.
Герасим Степанович счеты на весу держал и костяшками щелкал — первое, говорил, не хлебный японцы народ, рисом кормятся, а второе, башку бреют, до весны, надо полагать, продержатся, а там мир запросят.
Домой Никифор пришел ночью, про войну рассказывал неохотно, дескать, воюют помаленьку в далекой от нас стороне, на самом краю державы.
Александра гороховый кисель принесла — ешь, сказала, не расстраивайся, наше дело стороннее, Сенюшка мал, на войну его не погонят.
На том и решили, свои хлопоты ближе, чем война чужая.
А весной, как березам одеться, слух прошел, будто генералы, царем поставленные, воевать не умеют, гоняют солдат без толку по каменным горам. Заволновался народ. У винных лавок мужики шумели — опозорили, дескать, Россию чиновники да генералы, дуй их в лапоть, уж какой человек японец, тля безбородая, и тот верх берет! К счастью, сенокос подоспел, горячее время. Поумнее, которые, угомонились. Про скотину вспомнили.
Никифор день-другой подождал и вышел косить один. Пискун появился на третий день, вечером, злой, растрепанный, кричал, что самая пора тряхнуть толстопузых и царство свободы установить! Косить, однако, пошел, на густую траву матерился, но работал споро.
Управились до дождей, зеленое сено поставили. Пискун в бане мыться не стал — некогда, дескать, размываться, злоба душит, и революционное пламя в душе горит.
Никифор в пламя не верил — старая запойная болезнь, думал, гонит его в село. Но ошибся. Через день объездчик зашел, поел, похвалил хозяйку за пироги и сказал, что велено всем в контору собираться, бунтуют окрестные мужики, лес самовольно рубят.
Никифор вышел из дому с вечера, чтобы утром на месте быть. Шел по холодку, не торопясь.
Ночь выдалась тихая, с полной луной. Елки дорогу не заступали. Телка, думал Никифор, пожалуй, на репьище надо водить, а корова и за огородом наестся, трава там мягкая. Дневные заботы спали с души неожиданно. Легко вдруг стало, как в бане попарился, тела не чувствовал, будто нет его, одно сердце в просторе, и сразу небо над ним. Хотел от мира лесом отгородиться, а ведь лес тоже мир. И окрестные мужики — мир. И сам он в этом мире вертелся поневоле, как тележная спица в колесе… Повеяло утром. Осины зашелестели, замутили душевную ясность. Сразу усталость навалилась, с трудом на Голый Мыс залез. На мысу отдохнул, ясному солнышку порадовался и стал спускаться к конторе. Во дворе полицейских увидел, лесную стражу с ружьями, и вспомнил, что берданку казенную дома оставил.
На высоком конторском крыльце Юлий Васильевич стоял и говорил громко — дескать, охрана лесов для всех нас, для меня и для лесника низшего оклада — священный долг перед братьями, сражающимися на поле брани.
Никифор подошел ближе, к самому почти крыльцу, чтобы слово какое важное не пропустить. А Юлий Васильевич замолчал, в карман за трубкой полез, но набивать ее табаком не решился — вынуждают нас, сказал, к крайним мерам дикие и неразумные люди.
На крыльцо офицер вбежал, заслонил господина лесничего и скомандовал полицейским, чтобы шли вольным строем к волостному правлению.
Полицейские ушли, а стражники разбирались на кучки, в каждой три лесника и объездчик. Пошумели и затихли, шеи вытянули, как гуси. Из конторы вышел новый лесничий, пьяный и не по форме одетый, оглядел серое воинство, спросил: все ли поняли задачу? Ближние ответили по-солдатски — дескать, поняли, ваше благородие, осечки не будет.
Новый лесничий плюнул в траву, выругался, как простой мужик, и ушел в контору. Никифор пошел за ним. Переступил порог, доложил писарю, что прибыл как велено, кордон семнадцатый.
Герасим Степанович от бумаг носа не поднял, только пальцем указал — иди, дескать, в кабинет. До клеенчатых дверей Никифор дошел, а зайти побоялся, стоял перед черной клеенкой навытяжку, как новобранец, и думал, что добра ждать нечего, злобятся стражники, воевать с мужиками настроились. Герасим Степанович обозвал его чурбаном неотесанным и распорядился — не стой, сказал, квартальным столбом и сапогами не шоркай, постучи по косяку пальцами, услышишь голос разрешающий, заходи вежливо.
Никифор так и сделал: вошел с разрешения, посреди кабинета остановился и доложил, как положено леснику низшего оклада.
Новый лесничий за столом сидел насупившись, а Юлий Васильевич на красном диване развалился. Оба молчали. Никифор стал рассказывать, что вышел из дому с вечера, до села прямушкой восемнадцать верст, а если на Богоявленский тракт выходить через чудские ямы, то и тридцать верст наберется.