Андрей Ромашов - Одолень-трава
— Песни, тять, не рассказывают.
— Так оно, — согласился Никифор. — Только не мастак я петь, фальшь получится.
— А ты помычи сначала, изнутри распойся. Я бы послушал, тоскливо лежать.
Вздохнул Никифор, подумал — придется петь, а то опять спорить начнут, правдой друг друга колоть, как вилами.
— Готовишься, тять?
— Готовлюсь, — ответил Никифор, рубаху одернул, вышел посередь избы и запел: — Как во славном городе Казани, на широком татарском базаре, в лапоточках хмелюшко гуляет…
— Напева держись! — кричал Семен ему. — Выговаривай чище!
В лапоточках хмелюшко гуляет,Сам себя хмель выхваляет:«Нет меня, хмеля, лучше,Нет меня, хмеля, веселяя.Сам царь-государь меня знает,Князья и бояре почитают.Без меня, хмеля, свадьбы не играют,Малых ребят не крещают.Без меня мужики не дерутся,Без меня, да эх, мир не правят…»
Распелся Никифор, ногу поднял, чтобы в нужном месте притопнуть, и потерял песню, забыл, как дальше поется.
— Не горюй! Завтра допоешь, — обнадежил его Семен.
Отстать сразу от песни не легко оказалось. Топтался Никифор посреди избы, пробовал запевать с разбегу — без меня, кричал, мир не правят! Эх, да не правят, эх, не правят, эх, не правят…
— Напрасно стараетесь, уважаемый, — сказал Юлий Васильевич. — Провал памяти. Дело обыкновенное.
«Не вовремя она провалилась», — подумал Никифор. Хотел на годы сослаться, ведь немало лет прошло с японской войны, можно и забыть, как Пискун пел. Но вспомнил, что и в молодости не боек был.
Заворочался Семен на кровати, обругал белого пулеметчика за неудобную рану.
— Тяжело, Сеня?
Семен не ответил. Хоть и ругал парень офицера, в грош не ставил, а беспомощности своей стыдился. По нужде ходил тайком. Посудина, надо сказать, позволяла. Приспособил Никифор для такого дела старый туесок, береста звук скрадывала.
Вынес Никифор туесок на улицу, постоял на крыльце, послушал, как лес шумит к непогоде, и вернулся в избу.
Юлий Васильевич поговорить настроился, с нар встал. Никифор сказал ему, что с утра за сохатым пойдет, а к Чучканским урочищам не близкий путь, двенадцать верст без малого, тяжело будет не спавши.
— Привязывай! — вздохнул Юлий Васильевич. — Заслужили.
Никифор залез под нары, нащупал стояк березовый…
Привязал Никифор господина офицера, постоял над ним и пошел спать на печку. Расстелил зипун, бросил в изголовье катанки и лег, радуясь теплому месту. Засыпая, думал — не захотели ярославские мужики народного счастья, вот ведь каторжные.
Глава восьмая
Серый выл. Никифор торопился к нему, а проснуться не мог. «Подожди, Серый, подожди, — уговаривал он волка, — моментом соберусь, подожди». Но волк его ждать не стал, промелькнул в елушках и скрылся. Хоть и понимал Никифор, что сон снится, а все равно горько было. «Серый, — кричал, — где ты, Серый?».
От крика своего и проснулся, сполз с печки, долго сидел полусонный и разбитый у порога — много ли, думал, прожито, и пятидесяти нет, а здоровьем расстроился, как худая гармонь. На жизнь все валить — совесть не дозволяла. Всякая жизнь была. Пяток лет совсем добрых наберется. Вспомнил, как первую зиму коротали. Пискун после лечения ушел на заработки. Остались они втроем. Александра не сразу к бабьей работе привыкла. Помогать пришлось. Зимой служба позволяла. Объездчики наезжали редко. Лесопромышленники к нему не лезли, речек больших поблизости не было, одна Безымянка, по ней много не сплавишь — мелка и извилиста. Копошился он дома. За коровой ходил, Сенюшку нянчил, к жене присматривался. Александра жила, как батрачила. Грустила часто.
Масленицу дождались, блины ели без радости, сидели за столом, будто чужие. Никифор стал сказку рассказывать, как наехал Егорий на змея лютого, зверя страшного, изо рта у змея огонь валит, из глаз искры сыплются, шерсть дыбом стоит. Не дослушав сказку, Александра рассердилась на деревенских — дескать, и выдумать ничего толком не могут, какая у змея шерсть!
Весной Сенюшка на ноги встал, заковылял, маленький, по избе. Александра не удивилась — нечего, сказала, ахать, дворянское семя сказывается…
Никифор в лес ушел, на вольный воздух. А через неделю сам оконфузился. Вышел на проталину, над головой небо чистое, морщинки нет, белые березы в сини купаются. Стал он березам кланяться — радуйтесь, пел, березы живые, к вам девушки идут, пироги несут! Пел да приплясывал, белые березы славил. Оглянулся — жена с пихтовым веником на пригорке стоит и смеется.
Домой пошли вместе. Александра руку ему дала. Не удержался Никифор, заревел, березы жалеючи, тяжело им, бедным, в зиму студеную без теплой ласки.
Вечером Александра пришла к нему — замерзла, говорит, согрей березоньку. Сначала он к стене жался, боясь дорогого человека обидеть. Но Александра совсем близко подвинулась, обожгла телом и разбудила мужицкое желание. Схватил он ее по-дикому, навалился, как боров. Вывернулась Александра, легонько по щеке шлепнула и учить стала, как за женой ухаживать — нельзя, дескать, сразу набрасываться, подготовку надо дать, согреть тело лаской, а душу словами. Образованных похваливала, женщин они не мнут и не пичкают, потому как знают, что женщине любовь нужна для такого дела, внутреннее к человеку расположение.
Пристыдила Александра его, а желание не сняла. Мужем он стал, как все прочие люди. Утром долго на жену глядел, удивлялся, что ходит она тяжело, на пятки ступает. Про походку он скоро забыл. Другая жизнь началась. Мягче характером стала Александра. Заботилась о нем, про здоровье справлялась — теперь, говорила, родные мы, Никиша, навек. И он старался услужить ей. Из лесу домой торопился. Она встречала его со светлым лицом, довольная. Сказывала, какую работу не успела сделать. Вдвоем да в согласии любое дело в руках горит. Быстрехонько управились. Вечером Александра книжки ему читала и рассказывала, как в старину люди жили.
Правду сказать, не шло ему впрок учение. Всю весну дождей не было. Пожары начались. Лесообъездчики с ног сбились, сторожа из лесу не выходили. Новый лесничий стращал каторгой — гари, шумел, нужны вам для покосов, не бережете лес, чурбаки неотесанные, поджигателям мироволите!
Спьяну сболтнул новый лесничий или попугать хотел, а народ заволновался. Стали искать виновных. Стражники мужиков обвиняли в поджогах. Мужики обвиняли социалистов — они-де внутренние враги, в очках ходят и папироски курят.
Никифор в поджоги не верил, но лес без присмотра не оставлял, уходил из дому до солнышка, возвращался поздно. Александра жаловалась, что живет без разнообразия, одна кругом, поговорить не с кем. Ей разговоры были нужны, лесничему — поджигатели. А писарь совсем несуразное требовал — фонтаны, говорил, надо строить в Казенном лесу, как у французских королей.
Никифор всех слушал, всем угодить хотел и до того запутался, что писарю цветы в букете принес. Герасим Степанович цветы взял и посоветовал мокрую тряпицу к голове прикладывать. Попрощаться бы с писарем и домой шагать, как раньше, бывало, а он ни с того ни с сего закричал и ногами затопал. Герасим Степанович из конторы его вытолкал — на воздухе, сказал, проветришься и в ум войдешь, нетопырь косолапый.
На улице Никифор шумел и ругался, селу кулаком грозил, а сам к лесу пятился. В лесу под елку залег, как покусанный зверь. Но лежал под елкой недолго. Хотя настоящей силы еще не было и глаза видели нечетко, все-таки встал, побрел к дому. Брел, как пьяный или слепой, а к знакомому роднику вышел. Попил, студеной водой умылся и стал думать, что у всякого безобразия должна быть причина, скажем, жаркое лето — любой ошалеет в духоте да под зноем с утра и до вечера. Вину на лето свалил — пошел ходко. К Безымянке спустился, родные места увидел и затосковал, будто не с рассветом из дому ушел, а давным-давно…
Заворочался Юлий Васильевич, спросил, скоро ли утро? Никифор промолчал, ответишь — ночь, считай, кончилась, сам себе уже не хозяин, новому дню надо служить. А ведь с того жаркого лета счастье в его жизни обозначилось…
Перед петровым днем Пискун явился, трезвый и в суконном костюме. Обрадовался Никифор ему, как родному, побежал баню топить. Александра тоже довольная суетилась, самовар ставила и накрывала на стол. Перед чаем Пискун про котомку вспомнил, достал подарки. За столом про бедных мужиков расспрашивал — дескать, должны они вскорости себя понять и силу свою объявить всенародно.
Никифор о своем горе поведал: лес, как порох, а разве везде поспеешь?
Пискун успокоил — не тревожься, сказал, леса жгут, сволочи, в трех губерниях по случаю бракосочетания царской дочери с бранденбургским принцем. Александра не поверила, но спорить не стала, на сенокос разговор свела, дескать, чем корову кормить, трава в логах мелкая, а на шутёмах и вовсе нет? Пискун и тут скоро рассудил, подмигнул Сенюшке — не горюй, дескать, без молока не оставим.