Марк Хелприн - Солдат великой войны
– Никакого намека на гангрену. Циркуляция нарушена, отсюда и ощущение, что плоть мертвая. Смотри! – хирург расширил рану, готовясь продезинфицировать ее… и чуть не убив пациента. – Она пурпурная. Мышца едва затронута, и то по центру. Как ты ее получил?
– Штык, – ответил Алессандро, морщась от боли.
– Чей? – агрессивно поинтересовался врач.
Едва услышав обвиненительные нотки, Алессандро ощутил поднимающуюся волну презрения.
– Я не знал его имени, а после того, как я его убил, он умер, так что спросить никак не мог.
Хирург сунул большой клок ваты в спирт. Потом провел им по ране.
– Я это делаю не только, чтобы очистить рану, иначе ты умрешь от заражения крови, – но и потому, что ты разговариваешь с офицером неподобающим образом.
У Алессандро не нашлось слов. Он пытался представить себе, что рука уже не часть его тела, а этого сукиного сына, который звался врачом, здесь нет.
– Некоторые солдаты сами наносят себе раны, чтобы их вывезли с передовой, – говорил доктор, заканчивая дезинфекцию. – Они не затрагивают жизненно важных органов, но добиваются, чтобы раны сильно кровоточили. Наверное, воображают себя хирургами. Но ума им все-таки недостаточно, и треть умирает от заражения крови.
– Но здесь другой случай, – продолжил он, осматривая рану. – Точность ювелирная. Такое ощущение, что ты кому-то заплатил.
– Я не платил.
– Платил ты или нет, тебе придется выпить перед тем, как я начну зашивать. Надо наложить всего лишь двадцать-тридцать неглубоких швов, но некоторые захватят мышцу.
– Выпить что?
– Граппы. – Врач прошел к шкафу, налил граппу из пятилитровой бутыли в лабораторную мензурку, протянул Алессандро.
– Выпить все? Этого хватит? – спросил Алессандро.
– Я тебе помогу. – Доктор отпил из мензурки. – Если допьешь все, что осталось, не сможешь ходить. Эти таблетки положи в карман. Позже, когда тебе станет нехорошо, брось одну или две в воду. Выпей, когда растворятся.
Алессандро с неохотой взял стакан.
– Пей, сколько сможешь.
Алессандро раньше пил только вино, обычно не больше стакана в день, разбавленное водой, словно ему было десять лет, а тут, задержав дыхание, разом осушил мензурку. Граппа обожгла горло, но этот жар неприятных ощущений не вызвал. Лицо наливалось кровью, пока не сравнялось цветом с бархатом в дорогих ложах оперного театра или гостиных в египетском борделе.
– Не вздумай блевануть, – предупредил хирург. – Я вернусь через десять минут. Не упади со стула. Представь себе, что ты на корабле. Когда я буду тебя зашивать, ты не поймешь, что происходит. Руку чувствуешь?
– Да.
– После того как я закончу, сестра отведет тебя в палату. Так чувствуешь?
– Да. Монахиня?
– Что значит, монахиня?
– Отведет меня в палату.
– Сестра – не монахиня. Здесь нет монахинь.
– А какая медсестра?
– Не знаю.
– Попросите ту, что с прекрасным лицом.
– С прекрасным лицом?
– Красавицу.
– Для солдат, которых привозят с передовой, они все красавицы, – сказал хирург.
Оставшись один, Алессандро стал развлекать себя речами. В какой-то момент заговорил так громко и эмоционально, что к нему подошла медсестра, приложила палец к губам и произнесла: «Ш-ш-ш! – очень медленно и с сочувствием.
Уютно покачиваясь в маленьком коконе, Алессандро не сомневался, что его душа покинула тело и плавает под потолком смотрового кабинета, но отказывался поверить в то, что свободное плавание принесет ему вечную радость, и держал глаза открытыми.
Хирург вернулся в сопровождении двух санитаров. Они подошли очень быстро, по-деловому, и, прежде чем Алессандро сообразил, что им нужно, подняли его и положили на стол, который стоял посреди кабинета. Привязали лодыжки, здоровую руку и только одно бедро, потому что ремень для второго порвался. Один санитар держал запястье левой руки, второй – голову.
Поначалу эти действия не казались ни угрозой, ни насилием. Тела у Алессандро не было. Душу, с любопытством наблюдавшую сверху, происходящее внизу вроде и не касалось.
Потом хирург начал готовить иголки, изогнутые, разной длины и толщины, сверкающие в свете керосиновой лампы, разгонявшей тьму в кабинете. «О, нет», – выдохнула душа Алессандро, когда хирург выложил свой игольный арсенал. Словно прыгун в воду, которому предстоит нырнуть с пугающей его высоты, хирург долго оглядывал рану. Потом правой рукой взял первую иглу, а левой – пропитанную спиртом марлевую салфетку.
Всякий раз, когда хирург протыкал одной из стальных игл плоть Алессандро, тот кричал, и тело, удерживаемое ремнями, выгибалось. На каждый стежок приходилось три или четыре толчка иглы, и при каждом Алессандро дергался, точно лягушка Гальвани[69]. После того как игла выходила наружу, нитка завязывалась, и Алессандро дрожал от страха перед следующим стежком. Через полчала санитары отвязали его и положили на стол другого пациента, который спал на носилках в коридоре. Скоро кричал уже он, да так, что его крики могли разбудить солдат, которые умерли в Альто-Адидже. Пусть и пьяный, Алессандро оставался в ясном уме. Он знал, что его тело еще несколько недель будет помнить полчаса, которые он провел на операционном столе, но пока оно лишь пыталось понять, что с ним случилось, он мог наслаждаться собственным самообладанием.
– Как насчет обеда? – спросил Алессандро окружающий воздух. Когда никто не ответил, почувствовал раздражение.
Скоро та же медсестра, которая прикладывала палец к губам и говорила: «Ш-ш-ш!» – опять пришла, чтобы отвести его туда, где ему предстояло спать. Вновь он услышал: «Ш-ш-ш!» Подумал, что она, возможно, так дышит, что у нее эмфизема, а может, принадлежит к какому-то индуистскому культу. Такие существовали до войны, там учили людей правильно дышать и смеяться. Но на самом деле все они ставили целью перехитрить смерть, и достойные доверия индусы, которые приезжали в Италию, богатели на глазах.
Алессандро не мог увидеть, как выглядит медсестра, потому что на ней был серо-зеленый плащ с капюшоном, который скрывал лицо. Она вывела его на улицу и в темноту, где рассмотреть лицо стало еще сложнее. И хотя Алессандро пытался, он мог лишь сказать, что она высокая и тощая, прямо-таки цапля.
Время от времени он поворачивался, чуть не валясь в снег, стараясь заглянуть под капюшон.
– Не пытайся меня поцеловать, – предупредила она. – Это запрещено правилами, и я не целуюсь с кем попало.
– Я хочу увидеть твое лицо, – объяснил Алессандро. – Ты индианка?
– Никаких поцелуев, – последовал ответ. А вообще, говорила она не переставая – что-то о парикмахерах на курортах с минеральными водами, о том, как после войны она будет то ли работать у такого парикмахера, то ли выйдет за него замуж, то ли сама станет парикмахером, а может, речь шла о первом, втором и третьем сразу, потому что после войны на этих курортах яблоку негде будет упасть, так их заполнят раненые и военные… и их жены.
Перед тем как войти в шале, где ему предстояло спать, Алессандро еще раз попытался увидеть ее лицо.
– Из того, что ты говоришь, я не понимаю ни слова. Не знаю, зачем тебе это, и почему парикмахеры кажутся тебе такими привлекательными, может, потому, что сам никогда им не был. Что они из себя представляют?
– Ах-ах-ах, – ответила она, входя с ним в дверь. – Никаких поцелуев. – Говорила она это, потому что медсестры прикасались к мужчинам целый день, мужчины окружали их, они купали мужчин, носили и иногда, если рядом никого не было, целовали пациентов и разрешали им целовать их самих… даже взасос. В госпитале, где даже дурнушки считались красавицами, такое случалось сплошь и рядом.
Вместе с крепкого сложения молодой сестрой она помогла ему подняться по двум лестницам, широкой и узкой.
– Нужен тебе WC? – спросили они.
– Что там мне нужно? – не понял Алессандро.
– Это ты там бормочешь?
– Швабра, штык, шляпа, что там такое?
Они ничего не поняли и просто повели его в кровать.
– Нет! Откройте окно, – запротестовал он. – Я люблю свежий воздух.
Они открыли.
– Тебе понадобится шесть одеял.
– Двух хватит, если одно сложить в два слоя.
Они укрыли его одеялами, а голову уложили на подушку в белой прохладной наволочке, так накрахмаленной, что поначалу Алессандро подумал, а не деревянная ли она.
Размерами комната не слишком отличалась от чулана, и в ней находился он один. Дверь не запиралась, то есть он точно знал, что это не камера. Стены были обшиты кедровой доской. Раньше здесь жил ребенок, на это указывала слишком маленькая для Алессандро кровать, но подушка компенсировала все остальное: он почти три года, если не считать короткого пребывания дома, не спал, положив голову на подушку.
Свободный и в одиночестве, наконец-то сняв высокие ботинки, и с перебинтованной рукой, которая горела огнем, Алессандро лежал под тремя слоями шерсти, дыша чистейшим воздухом, который напоминал льющуюся с ледника реку, и утопая головой в белоснежной подушке.