Песня синих морей (Роман-легенда) - Константин Игнатьевич Кудиевский
Город торжествовал победу. На месте развалин закладывались фундаменты. Солнце снимало с неба маскировочную сетку дождей. В мужских глазах — казалось, чуточку поседевших, — пробуждалась тоска по детям. У женщин, которые дождались любимых, откровенно счастливо напухали губы. У тех же, что не дождались, вспухали невыплаканные глаза… Никто в те дни не скрывал своих чувств. Не скрывала и ты. Улыбалась перед зеркалом, застенчиво радуясь темным созвездиям поцелуев на своих плечах. Ночью мечтала о сыне, который будет похож на меня, — и каждые десять минут я прижимался щекой к твоему животу и вслушивался, гордый собой, боясь пропустить первое движение жизни. А ты, смеясь, утешала, что сын, наверное, спит или так же, как мы, замечтался. Утром я брал твою голову в руки, засматривался в голубизну твоих глаз — и угадывал смутные берега, которых мы никогда не находим. От тех берегов расстилалось море — барки, выпятив грудь парусов, уходили в него, ни разу не оглянувшись на гавань. Бригантины с грациозными стеньгами и узкими, как лица древних египетских женщин, обводами грустно смотрели им вслед, не веря в новью встречи на бесконечных бродяжьих дорогах… Я только не помню, что было раньше: тоска бригантин или плоское лицо Рябошапко.
Потом, через много лет, ты, кажется, часто вспоминала те дни. Зиму, в которую дождалась меня… А жизнь текла своим чередом. Окопы позарастали чертополохом, в противотанковых рвах, которые стали тенистыми балками, селились по весне соловьи. Наши дети — уже возмужавшие — уезжали на окраины Родины, строили новые города — свои Комсомольски. Разгадывали тайны природы, вычисляли формулы немыслимых траекторий и все чаще нацеливались мечтательно в Космос. Но всюду им не хватало друзей: сверстников и бойцов. Тех сверстников, которые не смогли родиться. Земля не дождалась многих Мичуриных, музыка — многих Чайковских, наука — Ломоносовых. И многие девушки плакали по ночам, обреченные на одиночество, потому что их суженые не родились. Плакала где-то и наша невестка: наш сын не родился тоже. Он не увидел солнца, не услышал прибоя на отмелях, не узнал, какими бывают отзывчивыми губы девушек… Разве можно представить мир, который мы потеряли в тех, кто не родился! Может быть, ты, Еленушка, знаешь? Но ты молчишь, уже десять веков молчишь! И даже прячешь глаза под опущенными ресницами.
Так нельзя обижаться, девчонка: ведь я опоздал-то на одну только жизнь! А время спуталось вдруг, и мы очутились в ледниковой эпохе. Смотри: стены сияют, как айсберги. И руки твои напоминают кристаллы. Встряхни, смеясь, головой, распуши свой иней, хочешь, я расчешу его льдинкой? Подо льдом, наверное, хорошо. Тяжко только, что замерзает кровь. Но я люблю тебя, Вест-тень-зюйд! Ты — метель моя нежная, вьюга! Я люблю целовать твои заснеженные глаза. И бросать в твои окна черемушные охапки норд-оста.
…Почему так долго тянется ночь? Коптилка вся уже выгорела, а рассвет не приходит. Может быть, вышибить в окнах лед?.. Нет, Еленка не мраморная. Еленка — мертвая. Мертвая навсегда. И, быть может, рассвет вообще никогда не наступит. Что ж, это будет самая высшая справедливость.
Справедливости не существует. Почему, например, мертвые корабли не хоронят в глубинах моря? Под плач ветра. В гирляндах-венках из пены. И почему на могильных курганах волн не ставят памятников-маяков или хотя бы простых деревянных крестов — мачт, перечеркнутых реями? «Здесь, под этой волной, покоится прах «Сатанэлы» — шхуны, влюбленной при жизни в полные ветры». «Шестнадцатипушечпый бриг «Меркурий». Погиб, как равный с бессмертием, в бою». «Сидней, Ливерпуль и Одесса, ревущие сороковые широты помнят тебя, «Голубая Ласточка», и скорбят». «Чайному клиперу «Патна» и его экипажу — от моряков». «Все смертно — вечен только Восточный ветер. Баркентина «Джуди» из Глазго». «Плюю на мыс Гвардафуй. Фрегат «Ундина»… У Абукира и Трафальгара, в Цусимском проливе, у Скагеррака на месте Ютландского боя, — всюду, где братские могилы кораблей, — стояли бы черные обелиски смерчей — без надписей, без проклятий и оправданий: немое раздумье, оставленное потомкам. Живые суда собирались бы здесь, застопорив двигатели, хранили б минуту молчания. Разве память не есть изначальной тропой справедливости?
Но рассвет все равно наступит, даже если ночи не хватит вспомнить свою любовь. А может быть, справедливость именно в этом? Память ведь существует для будущего. Для боя с фашистами. А бой придет вместе с рассветом. Он сам теперь с нетерпением ожидает утра! Надо только успеть все объяснить Еленке. И почаще дышать ей на пальцы, чтобы согреть их.
Во время обстрела судов лучше всего поджигать дымовые шашки, у самого Морского канала. Это, правда, опасно: далековато от берега своего и ближе к берегу вражескому. Но зато за завесой окажется глубина в несколько километров, и немцы не смогут на такой невидимой площади пристреляться. Сейчас же, когда задымляется сам фарватер, немцы бьют по дымам, зная, что транспорты где-то сразу за ними… Поймет ли это Еленка? Одобрит?
Светлячок пламени в коптилке в последний раз зашатался и сник. Лицо Елены, и без того едва видимое, исчезло в темноте, «Неужели пора?» — со страхом подумал Колька. Он поднялся, ощупью отыскал окно и с силой рванул теперь уже никому не нужный плотный занавес маскировки.
Светало. Бледная синева вытесняла из улиц ночь. В небе, обессилев за долгую вахту, дремали аэростаты. Они приткнулись к низкому пологу туч и, словно тюлени у прорубей, сторожили полыньи просветов, откуда могли свалиться на город вражеские самолеты… Город прорезался из синевы завьюженными силуэтами зданий.
Казалось, за ночь сказано все, и теперь лицо Елены было спокойно-умиротворенным. Рассвет придавал ему античную строгость. В опущенных веках проскальзывала мраморная отчужденность — отчужденность вечности ко всему земному. «Вот и все, — подумал с отчаянием Колька, бережно укладывая руку жены на постели. — Спи, Еленушка…».
Но когда, постучав, появился в двери профессор, он всем своим существом ощутил