Виктор Кондратенко - Без объявления войны
За окном снова шум, похожий на сильный ливень. Идет колонна новобранцев. Встану. Хватит лежать. Сегодня — разминка, а завтра — поход. Томительно тянется время. Монотонно тикают стенные часы. Медленно темнеет небо, и сгущаются необычные городские сумерки: Киев не зажигает огней. Внезапно на стене противоположного дома вспыхивает свет. Раздается крик, потом свисток, и одуванчик фонаря исчезает. Увижу ли я вновь освещенный огнями Киев? Когда окончится война? Об этом сколько не думай — все остается загадкой.
В полночь на большой высоте проходят вражеские бомбардировщики. Я никогда еще не переживал такой ночи, наполненной шарящими лучами прожекторов, воем сирен, гулом самолетов и разрывами зенитных снарядов. Воздушная тревога! Отбой... Снова тревога и снова зыбкая тишина. Лежу, прислушиваясь к милицейским свисткам и четкому шагу патрулей. Сон бежит от меня, но есть утешение: июньская ночь коротка, скоро станет светать. Мысли... Мысли... Цепкая память восстанавливает прошлое. Возникает палуба морского парохода. Сигналя, он входит в гирло Днепра. Герой Перекопа, чудесный венгр Матэ Залка стоит у высокой мачты. Справа — светлая днепровская вода, слева — черная морская. Пламенеет закат. И хорошо видно, как по всему гирлу Днепра летят белогривые кони. Скорей, скорей из темницы на волю. А навстречу буруном шумит разъяренный морской табун. И там, где они сшибаются, пронзительно кричат чайки. На ветру гривы коней превращаются в гребни волн, а следы от копыт — в пенистые воронки... Отчетливо слышу голос Матэ:
— Мир сейчас разделен, как эта вода, на светлую и черную силы.
С палубы морского парохода память переносит на опушку векового леса. Окончен освободительный поход в Западную Украину — наши танки где-то за Дрогобычем вышли на новую границу. Только узкая дорога отделяет нас от черной силы. В сумраке вспыхивают десятки огней, и на фоне зубчатого пламени отчетливо видно, как фашисты грабят село. А потом... Солдаты фюрера справляют победный пир у походных костров, и губные гармоники разносят вальсы Штрауса. Может, эти мародеры уже пируют в наших селах? За окном сереет небо, и, наконец, в предрассветном затишье наплывает сон. Какие-то неугомонные кузнечики не дают мне покоя. Скачут и скачут. Звенят и звенят. Открываю глаза. Дребезжит старый, разгневанный будильник.
Тянусь к ночному столику, нащупываю термометр. На кой шут он?! Беру стакан и наливаю из термоса чай. Жую почти резиновой крепости кусок сухой колбасы. В путь собираюсь недолго. Главное — блокнот, самописка, бритва, мыло и полотенце. Все вместилось в маленьком чемоданчике. Не глядя, беру с полки книгу. Александр Блок. Наугад открываю страницу. Какую же загадать строку? Двенадцатую снизу. Вот она... Читаю вслух: «Я не первый воин, не последний». Повторяя про себя так неожиданно сверкнувшую блоковскую строку, поворачиваю в замке ключ. Выхожу из парадного и носом к носу сталкиваюсь с Миколой.
— Ты пошел?
— Пошел, Микола.
— Скоро и я... Может быть, встретимся?
Во дворе тихо. Писательский дом после тревожной ночи еще не проснулся. Оглядываюсь. Микола стоит на крыльце. Машет мне рукой. Из окна нижнего этажа выглядывает с намыленной щекой прозаик. Артистический жест — и хорошо поставленным голосом он говорит:
— Приветствую поэтов, приветствую воинов, — и, закрывая мохнатым полотенцем воспаленный, с экземными чешуйками подбородок, прячется за листьями чайной розы.
Кто мог тогда знать: пройдет несколько месяцев — и хорошо поставленный голос зашипит на страницах нацистской газетенки. И, получив гитлеровский паек, обладатель поставленного голоса будет прятаться за чайной розой, пересчитывать у окна ячменные зерна и морить голодом свою жену, ребенка. По знаку предателя в этом дворе гестаповцы схватят партизана по кличке Комашка. Эх, Микола, Микола!.. Стоишь ты в белой косоворотке, добрый сердцем и русокудрый, в двух шагах от подколодной змеи. Поведут тебя на расправу новые ордынцы в мундирах мышиного цвета, и поставленный голос ужалит:
— Ага, попался, партизан!
На прощание еще раз оглядываюсь. Микола машет и машет рукой.
Кое-как добираюсь к троллейбусной остановке. Все-таки осилил первый большой переход. В троллейбусе отдохну, а там — трамвай помчит на Печерск, остановится у Лавры. Еще один такой переход — и я в редакции.
Под каштанами на улице Ленина толпится народ. Тесно на широких тротуарах Крещатика. Все куда-то спешат с узелками, корзинами, чемоданами. На лицах настороженность, тревога. Тяжело смотреть на проводы новобранцев. На троллейбусной остановке обнимает сына старушка-мать, мечется молодая женщина с маленьким ребенком на руках, прощаясь с мужем. На Комсомольской площади долго жду трамвая. Как всегда, позванивая, красный вагончик медленно сползает с горы. Возле Дома обороны какой-то шум. Кричат женщины, размахивая лопатами. Кого-то схватили, ведут.
— Шпион! — гудят голоса.
Кто-то силой пробивается сквозь толпу. Это вызывает ответную ярость:
— Крепче держи его!
— Не пускай!
Вдруг из трамвайной очереди по-ястребиному проворно выскакивает невысокий, чуть сгорбленный наш ответственный секретарь Урий Павлович Крикун. Он опрометью бросается к толпе.
— Не сметь! — взвизгивает тоненьким голоском батальонный комиссар. — Не трогать!
Толпа неохотно расступается. Я с трудом спешу к Урию Павловичу на помощь.
— Человек наш. Ручаюсь за него. Понимаете, свой он, свой, — успокаивает Урий Павлович не на шутку разъяренных женщин.
Гул толпы затихает.
— Если вы ручаетесь, значит, свой, — смягчается пестрая косынка.
— Уж больно похож на фрица — блондин и глаза голубые, — оправдывается белая блузка, усеянная крупным красным горошком.
— Вы так всех женихов перекалечите, — укоряет слишком бойких девушек Урий Павлович.
Между тем, сквозь толпу, согнувшись, пробирается художник Казимир Генрихович Агнит-Следзевский. Я знал его как изобретательного оформителя книг и острого газетного карикатуриста. Подписывался он всегда: Агнит. Его рисунки часто встречались и на страницах юмористических журналов. Садимся в трамвай и, пока он тащится на Печерск, пытаемся шутками развеселить мрачного Агнита. Какая-то ловкая девчонка успела сильно ударить под ребро. Только на конечной остановке художник начинает усмехаться: «Чем Агнит знаменит? Он лопатами бит».
— А все-таки, маэстро, вы сами виноваты, — выскакивая из трамвая, говорит Крикун. — Высмеивали в своих карикатурах нелепые поступки людей, а сами допустили непростительную небрежность — на пилотке нет звезды, гимнастерка без петлиц. У народа зоркий глаз. Вот и поплатились.
Подходим к редакции. Двери всех гаражей и складских помещений — настежь. Начальник издательства подполковник Марк Михайлович Лерман бурно объясняется с нерасторопными грузчиками, никому не дает спуска. Его опытный глаз, натренированный долголетней хозяйственной службой, замечает малейшую оплошность.
— Государственное добро, государственное! — на весь двор гремит Марк Михайлович. — Как ты грузишь, как?!
Помятая банка типографской краски вызывает у него ярость. Крикун, здороваясь, подает руку, но Лерман с криком: «Не мешай!» — бросается к головному грузовику и откидывает брезент:
— Стоп! Не так уложены банки с краской, не так! Где этот разбойник старшина Богарчук?! — И начальник издательства громом влетает в склад.
Марк Михайлович обладает оглушительным голосом, но вместо «р» выговаривает «и». Порой его грозные замечания вызывают у подчиненных только улыбку. Я с частыми остановками поднимаюсь на третий этаж. В конце длинного коридора — широкое, освещенное солнцем окно. И там, как на ярком экране, вижу Миколу Бажана, Андрея Малышко, Вадима Собко, Савву Голованивского и Бориса Палийчука.
— Кто бы мог подумать? Кто? — говорит Бажан. — Трудно даже поверить. Без объявления войны... Уже льется кровь.
— А верить приходится. — Собко то разматывает серебристую цепочку с ключиком на конце, то снова наматывает её на указательный палец.
— С выздоровлением, старина, — говорит мне Палийчук.
— Как самочувствие? — спрашивает Малышко.
В карих глазах Андрея напряженность. В минуту тревоги у него всегда появляется складка на лбу. Вот и сейчас она глубокая, резкая. Хочет что-то сказать, но подскакивает Крикун. Поправляя на ходу вечно спадающие очки, обращается к Бажану:
— Микола Платонович, зайдите, пожалуйста, к редактору.
Совещаются у редактора очень долго, а нам не терпится узнать, что же происходит на фронте. Все мы почему-то уверены — на редакторском столе лежит первая военная сводка, и, конечно же, сейчас там обсуждают сложившуюся обстановку. Я стою у окна, а мои товарищи молча прохаживаются по коридору. Наконец из редакторского кабипета выходит Крикун. Дружно берем его в кольцо.