Виталий Мелентьев - Фронтовичка
Валя ждала не этого. Она хотела подвига, очищения от собственных мнимых и настоящих слабостей. Но на фронте она попала в дивизионный ансамбль.
Всему виной была гитара.
Уже когда все было готово, когда мама поплакала и перекрестила, когда на дорожку посидели и Валя взялась за вещевой мешок, новенький, с поперечными лямками, вчера только выданный, молчаливая Наташка не выдержала.
— Захвати гитару, — сказала она. — Пригодится.
В ее голосе было столько скрытой насмешки, неверия, так откровенно смеялись ее большие светлые глаза, что Валя почти с ненавистью выхватила из ее худеньких, с синими жилками рук свою гитару и бросила на аккуратно убранную и сиротливо ненужную кровать.
— Если кто тронет, голову оторву! — процедила она сквозь зубы и совершенно неожиданно закончила: — Задрипочка.
Наташка рассмеялась, но в глазах у нее не было ни веселья, ни прощения. Горячие, огромные, они светились насмешкой и жалостью.
Елена Викторовна всплеснула руками, будто отряхивая с них что-то липкое и неприятное, и обиженно, разочарованно протянула:
— Валентина… — но она сейчас же поняла старшую дочь и впервые не прижала руки к груди, а беспомощно опустила их перед домашним начальником. — Наташа, как ты можешь, в такую минуту…
— Ах, да оставьте вы, пожалуйста, — рассерженно, не глядя на мать, ответила Наталья. — Все обойдется.
Валя уничтожающе посмотрела на сестру и, стуча сапогами, ушла.
Нелепое прощание не огорчило ее — она уже успела убедить себя, что никогда больше не увидит ни московской квартиры, ни родных. Она ушла на фронт не для того, чтобы возвращаться. Правда, теперь она не собиралась умирать, но верила и почти знала, что ко всему прошлому, даже институту, она не вернется. И потому что она так настойчиво убеждала себя в этом, она вспоминала только о гитаре и скучала по ней.
Из запасного полка ее направили в Н-скую стрелковую дивизию машинисткой в разведотделение — места переводчика там не было. Штаб дивизии она застала в пустой лесной деревушке. Все жители из двадцатипятикилометровой прифронтовой зоны были выселены.
Комендант штаба направил ее в женское общежитие — стоящую на отшибе большую пятистенную избу. Темнело. Снега лежали голубые, плотные, а устланные лапником дороги резко чернели. Валя, робея, скользила в колеях, искоса посматривая по сторонам. В сумерках мельтешили серые фигуры в шинелях, в запачканных и потому тоже серых полушубках, слышался вызывающе счастливый девичий смех. Это показалось странным: в сумерках все серые фигуры казались мужскими, а смех — только женский. И это почему-то насторожило Валю. Среди разведчиков она была единственной девушкой, что как-то выделяло ее, утверждало право быть хоть чуть-чуть, но не такой, как все. И в запасном полку это ощущение не исчезло, потому что девушек в нем было немного и все они как-то быстро уходили. Здесь, в дивизии, в непосредственной близости от фронта, девичий смех показался Вале обидно ненужным. Она нахмурилась и вошла в сенцы указанного ей дома. Но и за дверью пела девушка.
Валя рассердилась и, не постучав, толкнула дверь в избу.
Освещенная ярким пламенем русской печи, стояла полная, краснощекая девушка в ватных шароварах. Прямые, сально блестевшие светлые волосы падали на потный розовый лоб. Маленькие глаза быстро и безжалостно ощупали Валю с головы до ног. Девушка отвернулась и, поддев рогачом чугун с розовеющей на огне свежевымытой крупной картошкой, бросила через плечо:
— Выдь-ка, ноги обмети. Не в клуб, в дом вошла.
Валя не сразу поняла, в чем дело, с недоумением рассматривая ширококостную, упитанную и сильную девушку, раскрытую ляду подполья и непривычную, ярко освещенную горловину русской печи. Будь Валя крестьянкой, она сразу бы поняла, что девушка у печи человек жадный. Возле брошенных домов было много дров, и стряпуха обрадовалась дармовщинке: навалила непомерно большой костер, от которого печь могла расщелиться. Но Валя была горожанкой и относилась ко всему, что происходит в деревне, с благочестивой убежденностью в его совершенной необходимости и справедливости. Девушка у печи поняла это и визгливо крикнула:
— Ноги, говорю, обмети!
Валя выпрямилась и посмотрела на стряпуху. Во взгляде серо-зеленых холодных глаз стряпуха увидела что-то такое, что не позволило ей закричать снова. Она отвернулась от Вали и, растерянно и зло пришептывая, опять полезла ухватом в печь. Валя положила на пол вещевой мешок, взяла из угла возле печки старенький банный веник и вышла в сени.
Когда она вернулась, вещевой мешок уже лежал на лавке, и стряпуха, красная, сердитая, упруго потряхивая большой грудью, выпирающей из-под тесемок, которыми был связан разрез на мужской рубашке, выставляла на чистый, добела выскобленный стол кружки и хлеб. Она отрывисто спросила:
— В штаб назначили?
— Да.
— Это ж куда? У нас вроде все места заняты.
— В разведотдел.
— А-а, машинисткой, — с едва заметной мстительной усмешкой протянула стряпуха, и на ее розовом, сальном лице появилось выражение собственного превосходства. — Ну, не завидую тебе, девка. Нет. Я туда ни в жизнь бы не пошла.
— Почему?
— Ты разведчиков еще, видать, не знаешь. Это ребята такие — оторви и брось. Машинистки у них каждые полгода меняются. Стучала на машинке или не стучала, а в декрет — пожалуйста.
Валю покоробили не слова, а тон, которым они были сказаны. В нем было и обидное сочувствие, и некоторое восхищение лихими разведчиками, и почти нескрываемое превосходство над теми, кого они обманули и к кому девушка причисляла, видимо, и Валю.
— Это почему же так? — спросила Валя.
Стряпуха налила чай из огромного, выщербленного чугуна и придвинула кружку Вале.
— Пей, что ли… — сказала она и стала громко прихлебывать чай. — Тут, видишь, какое дело. Ребята они, конечно, стоящие, — она наклонила розовую потную голову, и на полной шее обозначились розовые, вальяжные складки. — И потом они, знаешь, на жалость бьют. Все, понимаешь, там где-то. Ну, сидят и сидят. А эти здесь живут. Вроде привычные, вроде свои. Видишь их всегда. И вдруг ушли на ночь, а утром смотришь: двух, трех нет. Жалко. Жалость у нас хуже любви. Ну а как удача, все с ними носятся, как с писаной торбой. Тоже приятно. Потом, как ни говори, а они у немца бывают — то часики, то ручки всякие, а то просто духи или еще что притащат. Оно и в самом деле девкам нашим завлекательно. У нас же в военторге ни черта нет. — Она осуждающе покачала головой. — Это ж что делается, милая…
Она вдруг осеклась и посмотрела на Валю. Ее безбровое полное лицо совершенно не изменилось. На низком лбу не прорезалась даже крохотная морщинка, но маленькие, светлые и очень цепкие глаза быстро и подозрительно ощупали Валю, беспокойно забегали по сторонам.
«Испугалась, — усмехнулась Валя. — Лишнее сболтнула».
— Ты комсомолка? — строго спросила девушка.
— Да.
Глаза у стряпухи забегали еще быстрее, и в них мелькнуло что-то загнанное, злое. Но губы уже ласково улыбались, и она заискивающе протянула:
— Ну и что ж ты чаек-то не пьешь? Может, думаешь, чугун грязный?
Валя молчала, насмешливо разглядывая стряпуху. Та потупилась, сорвалась с места и побежала в другую, переднюю часть избы. Вернулась она с баночками и туесочками.
— Закомарничалась я тут возле печки, совсем ум вышибло. Ты ж с дороги, есть хочешь. Вот маслице, консервочки. Сейчас картошечка поспеет.
Валя молча встала из-за стола, прошлась по кухне, заглянула в переднюю и увидела висящую на давно не мытой и не скобленной бревенчатой степе новенькую, покрытую светлым желтым лаком гитару. Валя потрогала струны и решительно сняла гитару со стены.
— Не трожь! — строго крикнула стряпуха. — Это ансамблисток.
Но Валя уже наклонила голову к деке и обхватила тонкими пальцами еще не обтертый, шершавый гриф.
— Не трожь! — срываясь с голоса, злобно крикнула стряпуха и протянула было руку к гитаре, но, встретившись с немигающим взглядом очень холодных Валиных глаз, дернулась и уже растерянно сказала: — Вот еще черт… навязалась.
Она ушла в кухню. Валя отвернулась к завешенному мешковиной окну и перебрала струны — медленно и нежно. Они зарокотали. Дека под ладонью отозвалась легкой слитной дрожью.
Керосиновая лампа с разбитым, но чистым стеклом была заправлена бензином с солью, и фитиль подавал горючее неровно, толчками. Тени на мрачных, истрескавшихся стенах то суживались, то расширялись. Валя поставила ногу на лавку, приникла щекой к гитаре и стала рассеянно следить за этими пульсирующими тенями. Их размеренное то просветление, то сгущение рождало в ней особый, неизвестный раньше ритм. Потом легко и бездумно пришла мелодия, теплая и грустная, до боли щемящая и в то же время нежная. Валя подчинилась ритму теней и, не открывая рта, чувствуя, как приятно щекочет нёбо, вплела в струнный перезвон необыкновенную мелодию.