Николай Кожевников - Гибель дракона
— Помнишь, рассказывал тебе о Халхин-Голе?
— Неужели? Почему же ты не привел его? Я так хочу его видеть!
— Тут история... — мягко усмехнулся Подгалло. — Не хочет он меня узнавать, вот тебе и все. Будто бы и незнакомы совсем. Я подумал, подумал и решил: пусть так и будет. Еще смутишь человеку душу, а нам с ним служить. Он теперь младший политрук.
— Эх, Леонид Павлович, Леонид Павлович, дорогой ты мой комиссар! Ничего-то ты не знаешь о душе его. Он теперь рад до смерти, что опять с тобой встретился. Ты ему как родной. Разве тебе-то чужой он?
Подгалло кашлянул, неохотно ответил:
— Ну, тут несколько иное.
— Сколько же ему лет?
— Да года двадцать три-двадцать четыре.
— Совсем мальчик.
— Ну, ты скажешь. Мальчик! Он сегодня... — и Подгалло не без гордости рассказал о том, что случилось на заимке. — Хорош мальчик! — Подгалло встал.
— Хорош, хорош, — торопливо поднялась Полина Георгиевна. — Нашему почти ровесник.
— Да. Почти, — Подгалло долго смотрел на фотографию сына. Похож Витька и на него, и на мать. Оба они воплотились в нем. Так продолжается жизнь. — Ну, что ж, пора собираться, — он перешел в столовую, где на полу стоял раскрытый чемодан. — Молодец ты, мать. Как раз оставила место для бумаг.
Полина Георгиевна перечисляла все, что положила, вопросительно поглядывая на мужа: не забыла ли чего? Нет, не забыла. Пожалуй, если бы собирался он сам, как тогда в Финляндию с лыжным батальоном, то, наверное бы, оставил и бритву, и теплое белье.
— Плохо вам придется! — тревога снова звучала в голосе Полины Георгиевны, и вся она, маленькая, хрупкая, заметно напряглась. — Такая война страшная, Леня...
Целуя ее мягкие теплые губы, Подгалло вспомнил, что эти же слова говорила она сыну, когда тот, бодрый, смеющийся, получив назначение, уезжал на фронт. И тогда она не плакала, и тогда ее глаза были такими же сухими и строгими.
Оба они на мгновение обернулись и посмотрели на большой портрет сына, видимый в раскрытую дверь.
18Римота бежал из части, как только их рота вернулась в казармы. Он обратился к самому командиру роты и попросил отпуск на сутки, и тот, с суровым видом просмотрев карточку взысканий и поощрений, разрешил, тут же сделав в журнале соответствующую запись. Хингана Римота достиг на четвертые сутки пути, голодный и уставший до изнеможения. Хотя и говорится, что когда к неудобствам привыкаешь, их перестаешь замечать, к голоду, который Римота также причислял к «неудобствам», он привыкнуть никак не мог. Но он шел к цели. Он даже улыбался, представляя себе выражение лица унтер-офицера, который не застанет его в казарме в день отправки в командировку... к теням предков.
Его задержали в чаще, возле обрыва, когда он располагался спать. Все произошло просто и быстро, и Римота, вчерашний солдат, не мог не восхититься выучкой этих людей, одетых в лохмотья. Не успел он прилечь, как на него навалились трое, а четвертый обыскал и связал руки.
— Шпион! — сказал, с ненавистью глядя на Римоту, среднего роста быстроглазый китаец. Как выяснилось после, это был начальник партизанской заставы.
— К круглому отверстию пятигранный болт не подойдет, — улыбнулся Римота. — Семь раз проверь, а потом не верь.
Ему завязали глаза. После утомительной и длинной дороги он очутился в землянке. Когда с него сняли повязку, первое, что он увидел, опять были черные быстрые глаза начальника заставы.
— Кто ты? — негромко спросил сидевший у стола пожилой добродушный китаец, неторопливо набивая табаком коротенькую трубку-носогрейку.
— С чего начинать? С рождения? — вопросом ответил Римота. Пожилой китаец улыбнулся:
— Откуда бы ни начал, все равно придешь к концу. Говори, что хочешь. Мы слушаем, — и зажег трубку. — Чы Де-эне, — обратился он к быстроглазому, — садись, послушай и ты.
Третий, тоже пожилой, суровый, с резкими морщинами на темном от загара лице, полулежал на топчане, покачивая перевязанную руку. И Римота начал рассказывать.
...На грязной окраине города городов — Токио, в куче мусора возле зловонного канала, мальчишка Хейсо с утра до вечера искал, что можно съесть, чем насытить вечно голодный желудок. Отца он не помнил. Мать говорила, что отец погиб на верфи Мицубиси. Раз в год, в день памяти предков, приходила сестра с Иосивара[2], приносила много еды: рис, редьку с кусочками рыбы и даже лакомства — липкие, тянучие конфеты. Но она весь день плакала, уткнувшись матери в колени, а вечером опять уходила... на год. Когда Хейсо подрос, он узнал, что такое Иосивар и понял, почему плакала сестра. Он понял многое. И вот однажды...
Шел мелкий, надоедливый дождь. Раскрыв зонтик, Римота торопливо шлепал по лужам: он очень спешил домой. С завода Сумитомо отпускали раз в неделю на полдня отнести семье жалованье. Какое там жалованье! Гроши... Его догнал слесарь, наладчик станков. После обычных вопросов вежливости Ираки-сан, так звали его все, хотя он был совсем молодой, заговорил о вещах, которые давно интересовали Римоту.
— Тяжело тебе, товарищ? — спросил Ираки-сан и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Мы видим. Но ты парень с головой. Давай поговорим откровенно. Вот сегодня мастер много говорил о России. Ты ему поверил?
Как можно было не верить мастеру? Он же был в России и сам видел, что там голод, там едят детей. Там ненавидят японцев. Но в голосе Ираки-сана, когда он говорил о мастере, была насмешка.
— Там заводы и земля в руках простого народа, — стал объяснять он. — Таких, как мы с тобой, — Ираки-сан сказал это тепло и задушевно, но почему ему надо верить больше, чем мастеру? — Они сами устанавливают законы. Там нет богачей, нет таких собак, как наш мастер.
Это была первая встреча Хейсо Римоты с правдой о другом мире, с правдой, которая — теперь-то он в этом уверен — в конце концов восторжествует во всем мире. Через год он стал коммунистом.
Типография газеты «Асахи». Сюда он пришел уже с заданием партии добыть шрифт. Борьба требовала оружия, а оружием было печатное слово правды.
Ираки-сана расстреляли как врага императора. Добрались и до Хейсо Римоты. Его выслали в Манчжоу-Го, в солдаты. Но в типографии остались пятеро. Пять коммунистов — одна из многих ячеек партии.
— Я пришел бороться. Кто утром познал истину, тому вечером не страшно умереть. Мне далеко до вечера, я хочу увидеть победу коммунизма — и тут, в Маньчжурии, и у себя, на прекрасных островах Ямато. Я знаю: тому, что рассказывают, верь наполовину. Но я рассказал правду. Надеюсь, поверите. Потому что пока есть жизнь, жива и надежда.
— А как солдаты? — неожиданно спросил человек с перевязанной рукой. — Полны духа самураев и верят в божественность императора? Все так, как и было три года назад?
Римота усмехнулся. Он вспомнил задушевные разговоры, во время которых потихоньку бросал семена правды.
— Многие, как слепой, что вдруг палку потерял. Чуть-чуть отрезвила война России с Германией. Хоть немногое, но мы знаем о поражении немцев под Москвой. Мы знаем, что у нас сорвалось несколько сроков наступления на Россию. Люди все больше думают: зачем нам чужие земли, если мы завоевали так много, а дома по-прежнему нечего есть и наши дети умирают с голоду?
— Та-а-ак... — неопределенно протянул Чы Де-эне. — Увести! — кивнул он на стоявшего посреди землянки Римоту.
...Пока Римота ел, забыв обо всем, кроме голода и усталости, в землянке командира шел разговор о нем.
— Человек пришел с чистой душой, — убежденно сказал комиссар отряда Шин Чи-бао. — Нужно принять. Проверить.
Командира отряда Сан Фу-чина мучила раненая рука. Он, шагая по землянке, проговорил:
— В жизни столько путей, сколько в степи трав. Я ему верю, но... осторожность — наша безопасность. Чы Де-эне! Пошли в штаб соединения. Пусть проверят.
— Товарищ Шин! — Чы Де-эне остановился в дверях. — Надо спасать Вана! Если я с пятью бойцами нападу на...
— Вас перестреляют! — перебил его командир. — Не выдумывай.
— Ночью! — страстно заговорил Чы Де-эне. — В дождь! Мы свалим столб! Свет потухнет! Гранаты! Японцы убегут. Они же трусы...
— Ночью? — переспросил Шин Чи-бао. — Это хорошо... ночью. Паника — это хорошо. А вот когда будет дождь? Что ж, можно подождать дождя. Да. Но там голые сопки — и все. Посты японские на вышках. Далеко видно.
— А мы… — Чы Де-эне задохнулся. — Мы, как змеи, проползем!
Сан Фу-чин, крякнув, повернулся на топчане и сердито взглянул на возбужденное лицо юноши. «Мальчишка! — без осуждения, даже с нежностью подумал он. — Горячий. Сердечный!». У Сан Фу-чина никого не осталось, кроме партизан, — никого ближе. Всех родных... всех, даже сына, — младенец еще не начал ходить — расстреляли японцы.
— Ты хороший друг, — медленно заговорил Шин Чи-бао, — верю, отдашь за друга жизнь и не дрогнешь. Веришь в себя, в свои силы. А вот другу не веришь — нехорошо, — Чы Де-эне вздрогнул. — Не веришь! — жестко повторил Шин Чи-бао. — Я тоже думаю о нем. О Ване. Но верю в его силу. В его ум. Верь и ты. Он — боец.