Катехон - Сухбат Афлатуни
Грек неопределенно улыбнулся.
– Он служил в армии? – помолчав, спросил священник.
– У нас это не требуется. Всё добровольно.
– А если б решил служить, если бы отправили воевать, вы бы молились за него?
– Я агностик.
– А если бы были верующим? Молились бы о единственном сыне, который воюет?
– «Если бы… если…» Молился бы… наверное. Но не чтобы он всех убивал, и мирных, и всех… а чтобы его самого не убили.
– Мы тоже не молимся, чтобы они всех убивали. А чтобы Господь сохранил их. Прежде всего их душу. Чтобы дал им разум и силы даже в самом… в самой… не терять своего христианского, человеческого естества. Не озвериваться. И не обесиваться.
– Предположим, – усмехнулся Немец. – А оружие, ракеты зачем освящать? Тоже – чтобы свое христианское естество не потеряли?
– Так ракеты же люди запускают, которые тут же, на молебне… Это в магии так: принес какому-нибудь шаману стрелу: прочти заклинание, чтобы она врага поразила.
– А у вас не так?
– Нет. Молитва, она… это призывание Бога. Чтобы всё было по Его замыслу. Не по нашему, а по Его. Да, в нас сидит грех, да, мы, Твои создания, не можем без насилия, без войн. Всё это следствие греха, а войны – это еще и умножение греха. Но мы молим, чтобы Ты не оставлял нас. Не бросал, не оставлял одних со всеми этими орудиями, со всем этим диким железом… – Священник перевел дыхание и обернулся к сидевшим сзади: – Простите, наверно, мешаем вам фильм смотреть?
– Нет, – ответили оттуда. – Интересно. А фильм уже кончился.
По экрану ползли титры.
– Интересные рассуждения, – сказал Немец. – Тоже спорно, но хотя бы… А почему церковь это не объявит официально, не объяснит?
– Так церковь не политическая партия, не министерство, чтобы по политическим вопросам какие-то официальные… делать. Пусть этим мирская власть занимается. А церковь – она… Она – что? Жена, кричащая от болей и мук рождения. Так о ней в Апокалипсисе. Видели женщину в муках рождения? Какие уж там официальные…
– Видел, и больше, чем все тут вместе взятые. – Немец снова усмехнулся. – И Апокалипсис ваш читал, интересная книжка… Простите, отец, мы, медики, народ не слишком верующий. Особенно гинекологи. У нас там… свое богословие. – Рассмеялся, закашлявшись.
– Я же просил тебя, – сказал Грек. – На, запей…
– Не надо. – Немец отвел руку с бутылкой. – Осознал. Приношу извинения. Хотел только спросить вас, отец… – Еще раз кашлянул. – Хотел спросить: вот вы мне сейчас говорили о том, в каком смысле церковь молится о воюющих… это такое общее мнение или только ваше, личное?
– Не знаю, – Священник помолчал. – Я ведь тоже был в сомнениях насчет войн. Потом как-то был тут, у Иоанна…
– У Фары, – тихо пояснил Грек.
– Я в курсе, – еще тише сказал Немец.
– …и задал ему этот вопрос. После причастия мы сидели, он меня чаем поил, у него очень вкусный чай, с травами. Ну, он мне всё объяснил.
– Он же не разговаривает. Знаками, что ли?
– Нет, зачем? Просто посмотрел. Еще… чая мне долил. И я понял. Всё вот тут, – слегка похлопал себя по лбу.
– Так это, получается, его мысли были?
– Ну, если бы только его, то я бы их… не услышал в себе. И не понял.
Немец дернул губой:
– Гипноз. Внушение. – Посмотрел на Грека. – Раньше у Фары такого вроде не замечалось. Или – как это у вас называется: святость?
Священник неопределенно мотнул головой и снова стал глядеть в окно.
На заднем сиденье, судя по звукам, обнимались. Кто, интересно, с кем? Какая разница… Немец зевнул и прикрыл глаза.
Вместо дремы пришли воспоминания. Как после одной из долгих бесед за полночь они купались голяком в Сиёбе. Потом пили белое вино, непонятно откуда взявшееся (вино в то лето постоянно откуда-то бралось); Фара нервно рассказывал про соседскую девочку, к которой в трусы залез скорпион и ужалил ее «вот туда, врубись, прямо туда…».
Или другой эпизод, поход в горы. Все с девушками, Фара – один. В результате уже через день Фара у кого-то отбивает девушку, настолько аккуратно, что тот, у кого отбил, даже не обижается. У кого, кстати? У Еврея? Неважно. И в какой-то момент Фара уединяется с ней в палатке. Тоже аккуратно, никто не замечает, сидят и орут под гитару. А палатка шевелится и вздыхает, и отблески костра на ней.
И теперь, значит, он святой. Или почти святой.
И для этой святости этому бабнику нужно было удалить часть мозга… Хотя, по факту, бабником, скорее, был не Фара, а он сам, Немец. В то свое первое взрослое лето, когда появились первые свободные деньги, он подрабатывал помощником шашлычника. Днем насаживал на шампур мясо, а ночью… (Немец вздохнул.) А теперь он зачем-то едет смотреть, во что превратился этот голый болтун, плававший в ночной воде Сиаба. Который за эти годы не вспомнил о нем, ни тут, ни когда был в Германии. Почему едет Грек, понятно. Приложиться к живым мощам, вон, уже губы приготовил… А он?
Немец открыл глаза.
Священник спал, Грек читал молитвослов. Славянин развернул карту и что-то показывал водителю, тот мотал головой. На заднем сиденье молча держали друг друга за руки. Солнце исчезло, небо стало пепельным.
99
Молитва шла тяжело. Мысли отскакивали то на сад, то на гостей, которые где-то всё ехали и кружили, то на что-то тревожное, вспыхивавшее в душе молнией.
Он поднял глаза.
По иконе святой Анны медленно текла капля.
Он подошел и потрогал ее губами. Соленая.
Здесь всё было солоноватым, даже яблоки немного. Хотя гости их хвалили.
Не сводя глаз с иконы, он подошел к Месту. Опустился на колени и провел рукой.
Здесь была зарыта урна с пеплом. Урной он никогда ее не называл, только чашей. Чашей, из которой он никогда не выпьет. Чашей, из которой он пьет постоянно – невидимую, несоленую, прозрачную воду.
В ней был пепел Анны. Так ему объяснили. И еще в ней был пепел ее книги. Той книги, которую она писала все эти годы. О Германии и России. Говорят, незадолго до приступа она завершила ее. Распечатала. И сожгла, листок за листком. Она считала, что книга о Германии и России теперь больше никому не нужна.
Пепел от нее хранила в жестяной банке из-под кофе.
Она завещала себя кремировать; пепел смешать с тем, в банке. И передать Сожженному. Она была почему-то уверена, что он