Катехон - Сухбат Афлатуни
– Это не то, – говорит Сожженный. – Союз конца восьмидесятых и Германия конца сороковых – это разные вещи.
Да, говорит она, это разные вещи. Но человек – это одна и та же вещь.
Сожженный молчит, потом выпускает изо рта пузырь согласия. Да, в конце 80-х люди тоже вдруг почувствовали себя на руинах. Всё твердое, бетонное, кристаллическое трескалось и рассыпалось. Люди шли, бежали и ползли к телевизорам. Прикладывались к экрану во время этих сеансов, как к иконе. Телевизор и был тогда живым иконостасом. Дикторы – евангелистами, актеры – преподобными, политики – благоверными… Экстрасенсам оставалось быть только чудотворцами.
А он болтался по большому и горячему Ташкенту вместе с Немцем и другими студентами. У них была практика – то ли Немец, то ли кто-то другой из их медицинской шайки предложил попрактиковаться в морге. Переговорили с кем-то из преподов, получили добро и даже какое-то забавное напутствие. Он увязался с ними.
Морг назывался Судмедэкспертизой и находился возле Госпитального рынка; туда ходил трамвай. В том теплом и просторном Ташкенте еще ходил трамвай, потом он вымрет как биологический вид; его уничтожат вместе с генетически близким ему троллейбусом. Но разговор сейчас не о них. Разговора вообще нет. Только шевеление губ, едва заметное.
…Они доехали туда на трамвае. Всю дорогу травили анекдоты, ни одного не запомнил. Все с медицинским уклоном. Хотя нет, один, кажется, вспомнил… Приходит мужик к врачу. Тот: на что жалуетесь? А мужик: да у меня, доктор, опухоль какая-то растет… Нет, не помнит, что дальше. Где была опухоль и почему он, Сожженный, долго смеялся, пока они не спрыгнули с трамвая. Но и потом смех продолжал потряхивать его.
Морг был сразу за церковью. Возле ворот церкви стояло несколько темных усталых людей, они щурились от солнца и просили милостыню. Он уже не смеялся, тоже щурился и старался идти так, чтобы попадать в тень от деревьев.
Он не помнит, как они попали в морг. Должен был, наверное, быть вахтер. Пожилой, слегка небритый. Кто-то должен был сидеть у входа, думая о чем-то своем, далеком от медицины и смерти. Разгадывать кроссворд. Слушать радио. Посмотреть на них, когда они вошли. Задать вопрос. Кивнуть. Но вахтер вывалился из его памяти.
Они вошли во двор, потом в само здание. На первом этаже было тихо, он заглянул в первую дверь, стояли стеллажи, как в обычной поликлинике, вроде той, где работала мать. Никого не было. Только тишина и запах.
Переглянувшись, они поднялись на второй этаж.
Экфрасис № 7
Дверь с легким скрипом открылась, дохнуло холодом. И тут же затворилась, впустив последнего зрителя.
Зал Гильдии хирургов был полон. Публика была разной, в бледном свете виднелись и ученые лица, и любопытствующие из простецов. Некоторые заблаговременно окропили себя пахучими жидкостями.
Запаха смерти, однако, пока не ощущалось. Адриан Адрианзон, по прозвищу Малыш, был повешен незадолго до лекции, бережно вынут из петли и передан гильдии. Теперь он лежал на столе.
Над ним в позах, изображавших сугубое внимание, склонились врачи. Все они были без головных уборов, кроме доктора Николаса Тульпа, проводившего вскрытие и сопровождавшего его пояснениями. Как прелектор гильдии, он был в черной шляпе.
Его настоящая фамилия была Питерсзон, «Тульп» он придумал себе сам. По-голландски это означало «тюльпан».
Голландия была охвачена тюльпановой лихорадкой. Тульп украсил свой герб тремя тюльпанами.
Доктор Тюльпан возвышался над столом, коллегами и трупом. Весь в черном и в черной шляпе. Его можно было бы назвать «Черным тюльпаном», но тогда это словосочетание не имело своего нынешнего значения. Впрочем, и сейчас оно уходит в прошлое. Точнее, отъезжает – вместе с маленьким тряским автобусом, который оно обозначало. С черной каймой, опоясывающей кузов.
Доктор Тульп поднимает глаза и спрашивает коллег, есть ли у них вопросы. Те мимикой и жестами дают понять, что вопросов нет. Мертвый человек им понятен.
Но вопрос всё же звучит. Его задает женский голос. Не о трупе, а о тюльпане.
– Скажи, – она смотрит в неподвижное лицо Сожженного. – А тюльпана тоже не будет в нашем саду-катехоне?
По его молчанию она понимает, что тоже не будет.
Вместо Сожженного отвечает доктор Тульп.
Он прекрасно разбирается не только в мертвых телах, но и в живых цветах. Если бы это не было накладно (доктор Тульп, как всякий опытный врач, умеет считать деньги), зал Гильдии хирургов можно было бы украсить тюльпанами. Впрочем, зимой они не цветут, разве что в редких и дорогих теплицах. А высокоученое собрание по случаю расчленения трупа господина Адрианзона-Малыша собралось как раз зимой, 31 января 1632 года.
Итак, господин доктор Тульп полагает, что тюльпан нельзя классифицировать как катехон. Он слишком стремительно отцветает. «Как наша юность», – добавляет доктор.
«Как наша жизнь», – еще один голос. Она смотрит на врачей: этого? Или этого?
Жизнь в январе 1632 года казалась хрупкой и скоротечной. Она и была хрупкой. Шумит, горит и пляшет Тридцатилетняя война. Вся Европа превратилась в один большой анатомический театр, совпадавший с театром военных действий. Разве что вскрытия производились не учеными медикусами, а воронами, собаками и волками, тоже по-своему искусными в этом деле. На юге, в Италии, где крупных сражений не было, три года гуляла чума, унеся около двухсот тысяч жизней. В декабре 1631 года вдруг заговорил Везувий, молчавший более трехсот лет. Еще четыре тысячи погибших.
Отсюда эта болезненная любовь к анатомическим театрам, накрывшая Европу.
Самый известный был в Лейдене, в тридцати семи верстах от Амстердама.
Это был воистину театр смерти. Шесть скамей, расположенных амфитеатром, были украшены (а как сказать иначе?) скелетами людей, птиц и животных. Человеческие скелеты держали штандарты с латинскими изречениями. Nascentes morimur, Pulvis et umbra sumus[31]. И тому подобные образцы печальной мудрости. Перила венчало вырезанное, должно быть, из дерева изображение райского дерева (из чего же вырезать дерево, как не из дерева?), обвитого Змеем. Змей, как ему и полагалось, предлагал плод познания, похожий на бильярдный шар. По обе стороны от дерева также стояли два скелета: один, опираясь на лопату (праотец Адам), второй без лопаты, с деревянным яблоком в руках (праматерь Ева). В центре амфитеатра, как на сцене, помещался свежевскрытый труп с патетически простертой десницей.
В амстердамской Гильдии хирургов, январь 1632-го, всё было скромнее, без всех этих мрачных эффектов. Голые серые стены. Холодный свет, идущий из невидимых окон. Восемь мужчин, позирующих с трупом.
В том же 1632 году была написана другая известная картина – рубенсовский «Сад любви».
Что сказать о ней? В ее названии уже всё есть, всё