Юрий Рытхеу - Время таяния снегов
Сначала Ринтын не мог понять того, что играл оркестр. Его больше привлекали движения дирижера, его сухощавые сильные руки. Точно такие руки были у бабушки Гивынэ. Она мяла ими сушеные шкурки, толкла мерзлый жир в каменной ступе, сучила нитки из оленьих сухожилий и такими же длинными пальцами держала тонкую палочку, поправляла пламя в жирнике. Огонь был послушен ей, как послушна музыка палочке дирижера.
Может быть, это ветер, который шумит в парусах вельботов, уходящих вдаль от берегов? Вот он гладит могучую грудь океана, ерошит воду у берегов, а чуть поодаль уже гонит высокие волны, поднимая их к низко спустившимся над морем тучам… Подумалось о парусах, потому что белые колонны этого зала так напоминали свернутые паруса.
Он это уже когда-то видел! Много лет назад, еще совсем маленьким мальчиком. Тогда в Улак на пароходе приезжал симфонический оркестр Ленинградской филармонии. Люди еще дивились: к чему столько разных инструментов и столько музыкантов? В колхозном клубе обходились одной гармошкой и несколькими бубнами — и были довольны.
…В этой музыке что-то вызывало воспоминание о Первой симфонии Калинникова. Такое же широкое русское раздолье, необъятность полей и лесов. В голосах скрипок слышался перезвон полевых цветов, виделись блики угасающего на вершинах сосен вечернего солнца…
И за всем этим глубокая мысль о Человеке, живущем в этом песенном краю, о Человеке, который может в жизни многое.
Музыканты исполняли Первую симфонию Чайковского "Зимние грезы"… Покоряясь проникновенно звучащей музыке, Ринтын радостно думал, что это было то, чего ему не хватало, чтобы ощущать полноту жизни. Где-то в самых сокровенных глубинах у него зрели мысли и желания, которые и самому были еще неясны. Порой у него возникало ощущение, что он внимательно смотрит на себя со стороны и с неожиданным удивлением открывает в себе чувства и мысли, о которых раньше и не подозревал.
18
Возможно, что для постороннего взгляда все студенты северного факультета представлялись на одно лицо, но Ринтыну хорошо было заметно различие между белолицым хантом и смуглым нивхом, отличие эскимоса от чукчи… В свое время, когда Ринтын увидел множество русских на полярной станции, все они показались очень похожими и различать их было трудно.
На малочисленном, сравнительно с другими, факультете собралось такое множество языков, обычаев, лиц, что это, конечно, привлекало любопытных, да и ученые не теряли времени и занимались изучением языков, этнографии малых народов и народностей. Некоторые из них были представлены на факультете всего двумя, а то и вовсе одним человеком.
Ближайшими соседями чукчей в родственном отношении являются коряки. Один коряк учился на северном факультете. Но он настолько был поглощен спортивными занятиями, что не обращал внимания на усилия преподавателей сделать из него если не ученого, то хотя бы добросовестного помощника в языковых изысканиях.
При сравнительном изучении языков выяснилось, что в нивхском, к примеру, существует система числительных, зависящая от формы и положения предметов. Лежащий человек называется одним словом, но стоило ему принять вертикальное положение, как он, оставаясь в том же единственном числе, получал другое обозначение. Когда об этом узнали в общежитии, где жили в основном студенты-северяне, нивха Татами по утрам иначе не будили, как просьбой стать другим числительным.
Хантыйский и мансийский языки оказались в ближайшем родстве с венгерским, и Ринтын собственными глазами читал древнюю мансийскую сказку, в которой главными героями были два старика по имени Ракоши и Вакоши. Книгу мансийских сказок подарил Ринтыну Алачев, он же Рогатый Куздря. Правда, одно время Алачева пытались прозвать князем, так как его однофамильцами оказались древние обские князья, жившие в те времена, когда проводилась знаменитая сибирская реформа Сперанского, но этот высокий титул никак не подходил к добродушному, веселому толстяку. Алачев считался самым старым студентом факультета — еще до войны он учился в Институте народов Севера, первом высшем учебном заведении для народностей Сибири и Дальнего Востока. Институт открыли, когда еще большинство северных народностей не имело своей письменности. Люди учились грамоте и тут же включались в работу по созданию первых букварей и первых книг на своих языках. Происходило интереснейшее и редкое явление — первые грамотные люди были почти одновременно и первыми авторами книг на родных языках. Эти книги сохранились в факультетской библиотеке, и нельзя было без волнения держать их в руках. Уже пожелтевшие, на вид невзрачные книги как бы родоначальники литературы народностей Севера, в то же время стали до некоторой степени историей.
Еще в школе Ринтын увидел очень красочное издание «Чавчывалымнылтэ» — "Сказки Чаучу, собранные, записанные и обработанные Тынэтэгином". Книга была иллюстрирована талантливым художником, земляком Ринтына — Вукволом, погибшим под Ленинградом во время Великой Отечественной войны.
Большинство этих сказок Ринтын знал со слов бабушки Гивынэ, но совсем другое дело — читать их в книге. Должно быть, такое чувство возникает у человека, впервые увидевшего свое отражение в зеркале: вроде бы он и не совсем он. А Ринтын до этого никогда не читал чукотского слова, кроме как в букваре, где одни и те же люди играли в мяч, ходили на охоту, любили родителей, спали и ели.
Северный факультет Ленинградского университета не походил на своего предшественника — Институт народов Севера. Если там мог учиться отчим Гэвынто, малограмотный, в сущности, человек, то на северный факультет принимали с уже законченным средним образованием, а если такого не было, то определяли на подготовительные курсы. Много было русских студентов, проявивших интерес к языкам, к этнографии или истории народов Севера. Большинство из них сами происходили с Севера — из Сибири, с европейского Севера, потомки поморов, земляки Ломоносова.
На историческом отделении учился бывший сплавщик Гоша Горюхин. Он экстерном сдал за среднюю школу и приехал в Ленинград с солдатским сидором, в котором было все его богатство — сапоги и том Белинского. Многое ему давалось с трудом, но он брал упорством и усидчивостью. Через год он владел английским и свободно читал специальную литературу.
Когда Ринтын входил в читальный зал университетской фундаментальной библиотеки, первым, кого он видел, был Гоша Горюхин. Он сидел всегда на одном и том же месте, у окна, склонив над книгой большую, с густыми светлыми волосами голову.
Другим приятелем Ринтына был Петр Кравченко, морской летчик, прослуживший всю войну на Ледовитом океане. Петя писал стихи и читал их только Ринтыну. И еще Кравченко умел плясать вальс-чечетку и на каждом вечере с одинаковой серьезностью выступал с этим номером. Он носил широченные брюки клеш и солдатские ботинки, подбитые стальными подковками, которые дробно и громко стучали по деревянному полу.
Петя Кравченко умел внимательно слушать, а у Ринтына нередко появлялась потребность поговорить о Чукотке. Вдали от нее самые, казалось бы, пустяковые события приобретали важное значение и возникали в памяти в мельчайших подробностях. Правда, Петр выслушивал Ринтына не совсем бескорыстно: ему тоже требовался терпеливый слушатель:
— Тебе бы, Толя, обо всем этом написать в рассказе или в повести, говорил Петя. — Вот слушай, что я сочинил.
Петя усаживался поудобнее на своей аккуратно, по-солдатски заправленной кровати и принимался читать очередной рассказ. Сочинял Петя в основном о романтической морской любви. Девушки ожидали любимых на голых скалах, обрызганных пеной прибоя, а позади обязательно высились «пирамидальные» сопки. Моряки попадали в штормы, ураганы, циклоны, антициклоны, испытывали всякие лишения и морские ужасы. Петя пользовался густыми, неразведенными красками, и от этого его описания напоминали рыночные ковры с лебедями.
Ринтын изо всех сил старался, чтобы ему понравились рассказы друга, ловил каждое слово, и все же сочинения Петра Кравченко оставляли его равнодушным.
Кравченко это понимал, видел по выражению лица своего слушателя и, скрывая огорчение, произносил:
— Сыровато, конечно, но кое-что есть. Правда?
— Да, что-то есть, — с легким сердцем соглашался Ринтын, потому что там действительно было что-то.
Устные рассказы бывшего морского летчика были куда интереснее его писаний. На бумаге странным образом терялись живость, непосредственность, слова тихо умирали или едва дышали, несмотря на старания автора вдохнуть жизнь в рассказ громкостью и выразительностью чтения.
В вещах Кравченко отсутствовало нечто такое, что Ринтын не смог бы определить словами. Это неуловимое, но самое главное он почувствовал еще много лет назад, когда, научившись читать, жадно накинулся на книги, глотая все подряд.