Юрий Рытхеу - Время таяния снегов
Но творческие дела Ринтына не были столь блестящими, чтобы заслужить от Черуля такое уважительное отношение. Помучившись несколько дней над стихотворением, Ринтын отложил его и принялся переводить рассказ Флаэрти о первом полете молодой чайки.
Сколько раз Ринтыну самому приходилось видеть, как пробуют крылья выросшие за лето птицы. Под скалами стоит звон от птичьего крика, на воду снежинками падают пух и перо, смачно шлепается птичий помет. Над головой вдруг пролетает чайка, и ухо отчетливо слышит свист воздуха, рассекаемого острым крылом. Понемногу Ринтын увлекся переводом. Иногда ему казалось, что он сам пишет, сам создает картину птичьего базара, который ему был так знаком и близок.
Однако стоило ему возвратиться к стихотворению Лебедева-Кумача, как настроение портилось. Слова получались длинные, неуклюжие, неблагозвучные. Ринтын менял их, подбирал другие… Отчаяние сменялось надеждами, и все же ничего толком не получалось. Но однажды Ринтын сделал открытие — надо петь! Ведь "Широка страна моя родная — это песня. Он попробовал и от радости подпрыгнул на стуле.
— Нашел! — закричал он и бросился к Кайону. — Я нашел, как переводить песню!
— Ну, ну, — холодно отозвался Кайон и попросил: — Закончишь, споешь мне, послушаю.
К мелодии сами собой приходили нужные слова. Не прошло и двух часов, как на столе лежала аккуратно переписанная песня Лебедева-Кумача "Широка страна моя родная" на чукотском языке. Ринтын подозвал Кайона и вполголоса пропел песню.
— Здорово! — на этот раз всерьез сказал Кайон. — А ну прочитай так, без мелодии.
Ринтын попробовал.
— Это настоящие стихи! — воскликнул Кайон. — Почему-то мне казалось, что стихи можно писать на любом другом языке, кроме нашего.
— И я тоже думал так, — задумчиво сказал Ринтын. — Сначала мне было непривычно, что и чукотский язык имеет грамматику, а вот теперь… Значит, и у нас появятся поэты!
Через несколько дней Ринтын отнес Василию Львовичу готовую часть рукописи вместе со стихотворением Лебедева-Кумача. Беляев прочитал и сказал:
— У тебя настоящий талант переводчика.
"Знали бы вы, каких мучений мне это стоило", — подумал Ринтын, но промолчал.
Дальше в рукописи будущей книги было несколько стихотворений Пушкина, отрывки из поэм. С волнением приступил Ринтын к переводу. Ему хотелось, чтобы великий поэт звучал по-чукотски так же естественно, как и по-русски, чтобы поэтическая мысль не тускнела от переложения на чужой язык.
Даже на лекциях Ринтын не мог отрешиться от работы. Он часто ловил себя на том, что вспоминает ту или иную строку, перебирает слова, как отполированную морскими волнами гальку.
Только одно омрачало настроение: теперь Наташа садилась далеко от него. Ринтыну становилось грустно, и он забывал стихи, вспоминал снежную ночь в Пушкине и пронзительный паровозный гудок из метели.
Каждый вечер Ласло уходил на свидание, и Ринтын знал, куда он идет, кто его ждет.
У себя на родине Ринтын любил сидеть у прибойной черты, глядя, как по горизонту мимо Улака проходят корабли. Редкий из них заворачивал в чукотское селение, и почему-то казалось, что самые прекрасные корабли — это те, которые проходят мимо. Наташа тоже проходила мимо, как далекий корабль, и сердце сжималось от обиды и горечи.
Переводя небольшие стихотворения Пушкина, Ринтын вдруг ощутил потребность заново перечитать его стихи. Он взял в библиотеке однотомник и часами читал стихи. Далекие образы и музыка пушкинской поэзии будили беспокойные мысли, неясные желания. Ринтын неожиданно начинал видеть то, мимо чего раньше проходил равнодушно, открывать новое в знакомом, а строки:
Кто знает кран, где небо блещетНеизъяснимой синевой,Где море теплою волной
Вокруг развалин тихо плещет… вызывали в его воображении картины сурового, холодного и такого любимого родного края.
Кончилась слякотная пора, и пришли тихие солнечные февральские дни. Посеребренные снегом золотые купола снова заблестели. Через Неву к Адмиралтейству протоптали тропинку. Ринтын очень любил ходить по ней, ощущать под ногами настоящий лед, покрытый скрипучим снегом. Воздух над Невой был звонкий и холодный, как над Анадырским лиманом. Город с реки показался другим. Он тянулся к синему небу дворцами, выросшими из глубин земли.
У Дворцового моста в промоинах крутилась черная вода, словно огромный живой глаз неведомого зверя. Ринтын подходил близко и думал, как было бы здорово, если бы вдруг из черной глубины вынырнула нерпа.
Милицейский свисток прерывал мечты, и Ринтын медленно брел обратно к бронзовым львам напротив Адмиралтейства. Южные звери лежали в снегу, как белые медведи. На высоких постаментах отдыхали большие якоря, а у самого неба навстречу облакам мчался недосягаемый золотой кораблик.
Все зимние каникулы Ринтын работал над книгой, а когда уставал, отправлялся гулять по городу, который уже становился для него ближе, понятнее. Он подходил к сфинксам, как к старым знакомым, и, если никого вокруг не было, тихо здоровался с ними.
Иногда дорога городских странствий приводила его к заводу «Севкабель», и он подолгу простаивал напротив проходной в надежде снова увидеть Ивана Яковлева — первого рабочего человека, с которым он познакомился в Ленинграде.
Зимний город был великолепен. Открывались такие уголки, где можно часами стоять, любуясь каменными громадами домов. Большой проспект Васильевского острова кончался на берегу Финского залива, а дальше убегала ледовая даль, которая ничем не отличалась от замерзшего Ледовитого океана, разве только торосы здесь были поменьше.
На углу Первой линии и набережной Невы находился небольшой Соловьевский сад с обелиском "Румянцева победа". Деревья стояли в белом наряде, под ними лежал нетронутый, неметеный снег. В саду было пусто, никто не мешал читать и предаваться размышлениям.
На Чукотке, думая о будущем, Ринтын верил, что с каждым годом мир будет ему ближе и понятнее. Но он взрослел, много читал, узнавал все больше и больше, и взору открывалась беспредельная необъятность. Но почему-то все расширяющиеся горизонты не гасили желания познавать мир, наоборот, разжигали любопытство.
Работа над книгой подходила к концу. Оставалось подобрать и перевести для каждого раздела по одному стихотворению. Книга делилась по временам года, и стихи должны были быть об осени, зиме, весне и лете.
— Надо, чтобы стихи соответствовали особенностям Чукотки, — сказал Василий Львович, — чтобы осень была не псковская или ленинградская, а именно такая, как на мысе Дежнева, в Анадыре…
Но поиски ни к чему не привели, и Василий Львович скрепя сердце решил включить в книгу стихи о русской зиме, о русской осени, русской весне…
Именно в Соловьевском садике Ринтыну пришла в голову мысль: а что, если самому сочинить стихи о временах года?
Вот осень. Устойчивый ветер дует с севера, гонит в улакскую лагуну морскую воду. По утрам, когда солнце встает из-за мыса, мерзлые лужи ярко блестят на солнце, а вершины дальних гор уже покрылись снегом. На каменных утесах не слышно птичьего гомона, остались только гнезда, и ветер выдувает старый пух и смешивает его со свежим снегом. Море глухо бьет волнами о скалы, и вся земля от горизонта до горизонта в затаенном ожидании — скоро ли наденет новую белоснежную камлейку? А кто не радуется новой одежде?
Зимний день. Ясная погода. Маленький мальчик идет по улице селения. Кругом снег, обледенелые камни, морозный воздух, пахнет морским соленым льдом. Мальчик идет на склон горы, где малыши катаются на санках. По замерзшей лагуне растянулись собачьи упряжки — везут приманку для песцовой охоты. В воздухе перестук — женщины выбивают снег из пологов.
Солнце победило полярную ночь. В низинах тает снег, а с крыш свесились блестящие сосульки. Утиные стаи летят через улакскую косу, ревут моржи в проливе. В тундре новорожденные олешки бегают по проталинам, цветы пробиваются из-под снега, солнце светит до полуночи… А там и реки вскрылись, потекли навстречу морям и озерам.
Писалось легко и радостно. Слова сами складывались в строки, в душе пела одна постоянная нота — полная радости. Правда, приходилось много марать. На смену, казалось бы, удачному и самому лучшему слову вдруг возникало другое, еще лучше. Находили порой мгновения, когда от волнения становилось трудно дышать, а кончики пальцев, державшие ручку, испытывали такой зуд, как будто в них впились невидимые комары.
Ринтын начисто переписал стихи и положил в стол. Несколько дней он не решался показать их даже Кайону. А тот изнывал от любопытства, потому что видел, как днями и долгими вечерами Ринтын что-то писал.
— Ну покажи, — пристал он однажды. — Чего таишься от друга? Скажи, сочинил что-нибудь?