Джонатан Летем - Бастион одиночества
Мингус спас своему отцу жизнь, согласившись на эту операцию. Время от времени, примерно раз в десятилетие, я был вынужден в который раз признать, что Дин-стрит до сих пор жива. И что Мингус Руд — реально существующий человек, а не плод моего воображения. С минуту я сгорал со стыда, потом запихнул мысли о Мингусе в тот угол моей души, где они жили всегда, независимо от того, думал я о Мингусе или нет, — к воспоминаниям о миллионе других людей с искалеченными судьбами.
Я сполоснул стекла очков, высморкался и вернулся за стол, где провел остаток вечера, не заостряя внимания ни на Франческе, ни на отце, хотя только ради них двоих и приехал в Анахайм. Я пил дорогой коньяк, желая захмелеть, и занимал Лесли Каннингем своим обаянием и остротами. Наверное, я даже заинтересовал бы ее, если бы главным участником нашей с ней беседы то и дело не оказывался Зелмо Свифт. Способа заставить его закрыть рот я не мог придумать.
Когда мы поднялись из-за стола и отец направился в уборную, Зелмо отвел меня в сторону.
— Надеюсь, вы будете завтра на показе фильма Авраама?
— Естественно.
— Для вашего отца это очень важно.
Задушить человека в галстуке-бабочке, наверное, не так-то просто. Быть может, эти штуки и изобрели в качестве защитного средства.
— Постараюсь вести себя прилично.
Зелмо нахмурился, как будто мгновение назад был полностью уверен в том, что я не испорчу завтрашнее мероприятие, а теперь вдруг усомнился в этом.
— Когда вы уезжаете?
— Сразу после фильма.
— Полетите на самолете? Из Лос-Анджелеса?
— Нет. Из Диснейленда. — От этой шуточки во рту стало кисло — она напомнила о шпильке Эбби, воткнутой в меня сегодня утром.
— Я отвезу вас, если не возражаете.
Наверное, я выпил больше, чем следовало, потому что уловил в его словах какой-то подвох.
— Нет, спасибо, — сердито ответил я. — Я вызову такси.
— Зачем же тратить деньги на такси? Я подвезу вас, а заодно и поговорим.
Ко мне подскочила Франческа.
— Соглашайся, Дилан, — прошептала она.
— Поговорим о чем? — спросил я.
— Тш-ш, — прошипела Франческа.
Я лежал в нижнем белье на двуспальной кровати в номере отеля и, переключая телеканалы, рассеянно смотрел то на спаривающихся крокодилов, то на Ленни Кравица. Дважды я набирал свой домашний номер в Беркли, и оба раза выслушивал свои же слова на автоответчике. В конце концов я достал ксерокопию статьи из «Артфорума» и заставил себя сосредоточиться на ней.
«…Эбдус возражает, когда его труд сравнивают с „Исправлением“ Томаса Бернхарда, и отвергает любую концептуальную либо философскую трактовку своего драгоценного материала, „живописной“ природы его исследования. Все в работе Эбдуса отталкивается от физических свойств краски, целлулоида и излучаемого проектором света. Я бы сравнил этот труд с медитативным (если не самозабвенным) творческим путешествием композитора-модерниста Конлона Нэнкэрроу, который за годы изгнания в Мексике освоил уникальные возможности игры на фортепиано, скрупулезно разработал исключительный метод извлечения из инструмента совершенно новых звуков. На написание пяти- или десятиминутной композиции у Нэнкэрроу уходило по два-три года. Рисованный фильм Авраама Эбдуса создается так же медленно…»
Я был искренне рад за отца, но думать сейчас о его успехах просто не мог. Мое сердце трепыхалось в груди как безумное. Когда я закрывал глаза, мне начинало казаться, что со мной рядом Мингус Руд — лежит на второй кровати или принимает в ванной душ. Мне представлялся персонаж из триллера — человек, у которого бандиты, торгующие человеческими органами, вырезали почку. А потом вдруг — несмотря на приглушенные звуки, доносившиеся из соседнего номера, и на близкое присутствие отца, от которого меня отделяли всего лишь несколько этажей, — возникло ощущение, что моя комната движется в открытом космосе. Роскошный саркофаг с кабельным телевидением. Я вскочил с кровати, надумав заглянуть в мини-бар.
Все, что лежало у меня в карманах, я высыпал на комод с зеркалом. Карточка-ключ от номера и ключ от мини-бара, несколько смятых купюр и кольцо Аарона К. Дойли. Сегодня утром я спрятал его в карман от Эбби, чтобы не пришлось объяснять, откуда оно взялось.
Я задумался, до сих пор ли кольцо обладает таинственной силой и как она проявится теперь. Погруженный в размышления, я натянул джинсы, положил карточку-ключ в карман, надел на палец кольцо, босиком пересек комнату, раскрыл дверь и, моргая от яркого света в коридоре, остановился на пороге.
Я не видел ни своих рук, ни ног, но, может, это потому, что все еще пребывал во власти алкоголя. Пройдя к лифту, я нажал кнопку вызова, а когда кабина с зеркальными стенками раскрылась передо мной, вошел в нее — все это я помню точно. Кроме меня, в лифте никого не было. Я прижал руки к зеркалу и принялся дышать на него — там, где лежали ладони, стекло оставалось сухим, не затуманенным, но самих рук я по-прежнему не видел. То было проявление волшебной силы — моей силы, ведь кольцо надел я.
Я ехал наверх, как мне показалось, несколько часов, надеясь, что никого не встречу в коридоре. Но там оказалось полным-полно участников конвента, о чем-то оживленно болтающих. Народ толпился и в баре. Я вошел туда, ловко уворачиваясь от столкновений. В опытного человека-невидимку я превратился много лет назад и до сих пор не утратил ничего из приобретенных в ту пору навыков.
Захмелевшие люди, тем или иным образом связанные с научной фантастикой, сидя за круглыми столиками, человек десять—пятнадцать за каждым, о чем-то шумно спорили, громко смеялись и то и дело поднимали бокалы. Кое-кто наверняка планировал с кем-нибудь сегодня спариться, как те крокодилы из телепередачи. Я радовался, что меня никто не видит. Центр бара пустовал. Я приблизился к стойке и уронил на пол стоявший на краю стакан с растаявшим льдом, чтобы отвлечь внимание бармена. Тот с ворчанием принялся убирать осколки. Я же тем временем схватил со стойки заполненную на треть бутылку «Мейкерс Марк». Прижал ее к груди, и она тоже стала невидимой. Я осторожно вышел в холл и увидел Поля Пфлюга, зажатого на диване между двумя почти что одинаковыми женщинами в обтягивающих платьях из кожи и высоких сапогах, как у Эбби. Я поднял бутылку-невидимку, будто произнося тост, и отправился к себе в номер, прочь от веселящихся фантастов.
Десять утра — для меня это чересчур рано. Хорошо еще, что в зале было темно. Отец сильно волновался, даже злился, суетясь возле проектора. Он заявил, что крутить фильм будет сам, и два волонтера, которые принесли проектор, покорно отошли в сторону. Я сидел рядом с Франческой в первом ряду, не в силах заставить себя не думать о том, что собралось всего пятнадцать—двадцать человек — хотя в зале легко уместилась бы и сотня зрителей. Публика терпеливо ждала, более терпеливо, чем я. Кто-то потягивал через соломинку апельсиновый сок из картонных упаковок, другие что-то жевали. Зелмо пока не было.
Перед моими глазами с опухшими веками уже шел фильм — фильм похмелья. Проснувшись, я едва успел принять душ, выскочить из номера и отыскать зал Вайоминга. Что меня утешало, так это мысль о кофе с рогаликами в самолете и о болеутоляющем в сумке Франчески. Дорожный рюкзак был снова упакован и стоял сейчас под моим сиденьем, а кольцо Аарона Дойли вернулось в карман. Бутылку из-под «Мейкерс Марк» я спрятал в мини-баре — открыть его оказалось не так-то просто, пришлось даже ударить по дверце кулаком.
— Я покажу вам два эпизода, — сказал отец, не считая нужным произносить вступительную речь. — Над первым я работал с 1979-го по 1981 год, он длится двадцать одну минуту. Второй создан совсем недавно, в девяносто восьмом году, его продолжительность, насколько я помню, десять минут. По окончании я готов ответить на ваши вопросы и выслушать замечания.
Никто не возражал. Только мы с Франческой знали, что сейчас увидим. По зрительным рядам с немногочисленными, наиболее преданными поклонниками Эбдуса пробежала волна легкого возбуждения. Так всегда бывает перед началом фильма — даже если его показывают в десять утра в гостинице «Марриотт». Никто пока ни о чем не подозревал.
Я переживал за судьбу фильма. Как же иначе? Я сосуществовал с ним дольше, чем кто бы то ни было, если, конечно, не принимать в расчет отца. В детстве я относился к этому фильму, как к какому-то немому божеству-калеке, за которым ухаживали на верхнем этаже дома, точно за сумасшедшим родственником. Я прекрасно знал, что представляет собой эпизод, созданный в семьдесят девятом — восемьдесят первом годах. А четыре года назад даже видел его в «Пасифик Филм Аркив» в Беркли: один раз вместе с другими зрителями и дважды во время предварительных просмотров. Это были любимые фрагменты Авраама. Залитый светом невидимой луны пейзаж, линия горизонта, рассекающая экран на две половины, земля ярче неба — только Авраам отверг бы эти слова «пейзаж», «горизонт», «земля». Тем не менее: небо серо-черное, земля светло-серая. Когда смотришь на эти кадры, возникает ощущение, что перед тобой тысяча поздних работ Ротко, выстроенных в строгой последовательности. Целых два года, с семьдесят девятого по восемьдесят первый, Авраам рисовал только эту жестокую борьбу серого и черного. Поверхность земли плавно поднималась и опускалась, как океанские волны. Чернота порой стекала сверху и быстро пробегала по нижней части кадров, земля и небо в эти моменты являли собой застывший танец. Лишь один-единственный раз небосклон осветился красно-желтым проблеском — будто выглянувшим из-за черноты солнцем. Озарился и снова потемнел. Быть может, и собственный мрак Авраама в ту неделю, много лет назад, озарился мимолетным сиянием? Я твердо знал, что никогда не задам ему этот вопрос.