Олег Юрьев - Новый Голем, или Война стариков и детей
1) ни в коем случае не петь им цыганские песни, “Из-за острова на стрежень”, “Катюшу”, конечно, но в особенности - “Раскинулось море широко”,
2) ни при каких обстоятельствах не показывать амбивалентности русской души, в т.ч. не обнимать двух бездн одновременно,
3) не пить водки, не вешаться и не целоваться в слезах на морозе, 4) делать же все это украдкой, когда Запад не видит.
* * *
Если бы придворные евнухи не убили Мерилин Монро отравленной клизмой, то ей бы пришлось отдаваться поочередно всем цезарям, какие там только бывали, включая сюда и текущего. Дюжие нубийцы-вольноотпущенники ее бы ввозили в Овальный кабинет, по овалу обставленный гвардией, ввозили на злаченой и яхонтами разными усыпанной инвалидной колясочке; Принцепс, стиснув в улыбку острые зубы, с приложенной к цементной прическе ладонью без линий быстро бы шел к хохочущей пьяной старухе. Белая марля взлетала бы на бьющей от изножья коляски пневматической струйке, открывала бы мучнистые ляжки, мученически натекшие на резинки телесного цвета чулок.
* * *
Литература какого-либо народа, например, русского, в отборных своих проявлениях - в Гоголях, Достоевских, Толстых - создает у этого народа особый род паранойи, ведь в коллизиях ее и в ее персонажах концентрируется все самое нехарактерное, т.е. наименее свойственное среднестатистической массе этого народа и его среднестатистической жизни, сам же народ с течением времени становится совершенно уверен, что вот такой он и есть, в своих отборных или, скажем так: в экстремальных своих проявленьях. Т.е. видит себя таким, каким его нет, никогда не было и быть не могло. Не то американцы - у них нет паранойи.
* * *
Извращение: я люблю кока-колу такой, какой ее остальное человечество ненавидит - теплой и выдохшейся. Я живу среди них, я мну их газеты, смотрю калейдоскопы их поперечно-кабельных бесенят в телевизоре, пью кока-колу, ношу колготки (звиняйте, пане Полурабиновичу - колhотк‰) и лифчики ихнего производства - я у них вдвойне малый народ, и как еврей, и как русская. Втройне - еще как безлошадный хазарин.
* * *
Америка - страна чудес. Там негры жопой режут лес etc.
* * *
Переход Америки от поздней республики к ранней империи примерно обозначается переходом от призывной армии к наемной.
* * *
Подсознания у американцев нет и никогда не было. У европейцев оно было, с конца XIX века до середины двадцатых годов, потом его начисто вылечили. Психоаналитики во всем мире занимаются только тем, что конструируют и вживляют пациентам искусственное подсознание. В сущности, речь идет о пластической хирургии.
* * *
Раньше я думал: американцы - инопланетяне, и за Океаном, за круговою рекой, никакой такой Америки нет (покуда со звоном в ушах мы опускаем мокрые спинки, и отстегиваем пристежные ремни, и искоса по-собачьи поглядываем на тележку с вакуумно запаянной пайкой, движимую пневматической силой накрахмаленных стюардессиных сисек, самолеты уходят, незаметно и для нас, и для пилотов, спящих у рогатых рулей, и для подмахивающих по проходу стюардесс - уходят в открытый Белкой, Стрелкой и Гагариным космос, в мерцание крупных американских звезд и мелькание бледных американских полос, а приземляются уже там, на планете другой). Но теперь я думаю так: американцы - все же не инопланетяне отнюдь, а дети, вернее, подростки. Причем не в переносном смысле, а в совершенно прямом - возраст их просто останавливается на 14 - 16 годах. Победили учителей и родителей и живут уже два с лишним века сами, методом дворового самоуправления. Это доказывается всеми основами их национальной культуры и психологии - и самоорганизацией общества на основе законов уличной шпани (кто жил в Веселом Поселке, их знает), и любовью к гуляньям с флажками и шариками, к парадам и к военным играм, и тяготеньем к страшилкам и кино про войнушку, и приверженностью к сладкой и острой пище без косточек (а есть ее лучше всего без ножа и без вилки - руками в цыпках-царапках), и интересом подсматривать за взрослыми голыми женщинами, и на взрыде переживаемой проблематикой “кто лучше: мальчики или девочки”, и безоглядной борьбой с прыщами, а также за мускулистость и худобу, да и общим значением физкультурных успехов и формы прикида для социального статуса особи.
* * *
И многим, многим другим.
[САТИРА ВТОРАЯ. АПРЕЛЬ ДЕВЯНОСТО ТРЕТЬЕГО]
Давно Россиею затоплен Петербург.
Е. Шварц. Черная пасха
8. ТРАУР ПО КИТАЙСКОЙ ИМПЕРАТРИЦЕ
“Христос воскрес”, - сказал пулковский пограничник и, привставая, потянулся своим лицом к моему - из утыканной мимозами будочки. Фуражка его, видимо для удобства христосования, была двинута на затылок, из-под козырька по-казачьи вылазил сухенький чубчик. Я укололся щекою об ус, пахший чем-то сложно-мужским, полушерстяным и казарменным, и сказал: “Спасибо, и вам того же”. Погранец усел вглубь будки, вывернул мне паспорт бывшим гербом вниз и с молниеносностью, едва уловимой для зрения, откозырнул освобожденной рукой. И неожиданно сухо заметил: “Давно вы дома не были, Юлий Яковлевич. Полтора годика как”. Я кивнул, вышел в Россию, вдохнул затхлый, морозный, пощелкивающий и попукивающий ее воздух (он конденсировался на гландах в продолгие мохнато-тягучие сгустки) и увидел ее народ: теток в расстегнутых польтах, детей, спящих на никелированных тележках с надписью “Samsung”, дырявые зрачки мужиков, заплаканные скулы солдат, негров, перевязанных во всех направлениях шарфами, вислоусых поляков над защитного цвета баулами, курящих женщин неопределенного происхождения (некоторые - противоестественно элегантно одеты) и американца Карлушу. Неужели же меня встречает? - мы и видались-то всего один раз в той еще жизни, лет, кажется, десять назад. Карлуша стажировался тогда на истфаке ЛГУ им. Жданова - писал курсовую работу на тему “Был ли Ленин гомосексуалистом”. И по рассмотрении различных источников и тщательно взвешенных pro и contra приходил к заключению: нет, не был. Но университетское начальство оказалось несогласно с самой постановкой вопроса и курсовую Карлуше не засчитало. Приходилось с потерянным полугодием катить восвояси, в городок Фифроум, Коннектикут, где по субботам моют с земляничным мылом проезжую часть перед сахарным домом и подобные вещи понимают без юмора, на что он тогда горько и жаловался, прибавляя, что, дескать, и так мало-мальски приличной службы не сыщешь, да и никакой, собственно, с этой-то блядской профессией, а тут еще это. “Придется, не иначе, идти в ЦРУ. Там всех берут”. Хозяйка сокрушенно-иронически кивала седыми полумесяцами поверх гладких щек и, как было тогда принято, всепонимающе приговаривала: “Кафка! Кафка!” Бог лишил Карлушу двух вещей - ума и фаса, все остальное было при нем, в первую очередь профиль, из которого он состоял. За десять лет фаса у него не прибавилось, а вот профиль сильно нарос и сделался хоть и тупей, но увесистей - уже не бритва, но топор. Встречал он тем не менее не меня. “Дама, не задерживайте очередь, - звенело за моею спиной. - Если вы дама, так целуйтесь и проходите, а если мужчина, то паспорт не ваш. Я вам русским языком говорю - тут написано фи-мейл”. Я быстро оглянулся: Джулиен Голдстин, бледный, в треуголке, в белом мундире со златыми погонами и галунами на самых неожиданных местах, в чернокожих лосинах и в петровских ботфортах со скрежещущими по кафелю чудовищно-зубчатыми колесами шпор, дискутировал гендерную проблематику с пограничницей из соседней кабинки. Карлуша, удобно приспособленный к прорезанию толп, с криком Эмериканское консульство! ринулся ему на подмогу.
Но и меня встречали. В больших железных очках на пухлом квадратном лице, в густо-лиловом полупальто из хорошего довоенного драпчика, в вязаной розовой шапке, из ячеек которой вылезали на разные стороны тонкие белые волосы - но босиком: не пошиты еще сапоги на эти слоновой болезнью вздутые ноги. Или уже не пошиты. “Баба Катя, как же? Ты ж давно умерла”. - “Умярла, не умярла... - сказала баба Катя и коротко взвесила, осчастливливать ли меня окончанием прибаутки или я и так буду хорош. - Умярла, не умярла, только время провяла”. Ярославила она исключительно по фольклорному случаю, в прочих же высокомерно обходилась скороговоркой старого ленинградского простонародья, полупскопской-полузощенковской. “Полтора года почти! - изумлялся еврей-частник, гоня “Запорожец” по вечереющему Московскому проспекту - насквозь пылающих колоннад сталинского заката. - Ну и как вы нашли город? Страх ужаса, точно?” Найти-то как раз было несложно. Меня просто привез аэрофлотовский лайнер, как положено, белоснежный, но как бы обведенный по контурам - внешним и внутренним - осторожной каемочкой грязи. Город не изменился, хуже, во всяком случае, не стал. Может быть, даже несколько лучше - кое-где по фасадам подчищенный, подштопанный и подкрашенный. Но - обведенный по контурам, внешним и внутренним, осторожной каемочкой грязи. Она же и у меня под ногтями: то, что баба Катя - пока не умерла - именовала иронически трауром по китайской императрице и рекомендовала вычищать при помощи жесткой короткошерстной щеточки. В России эта черно-бурая супесь заползает под ногти вдесятеро быстрее, чем где-либо из известных мне мест - впрочем, в России я пока еще не был и, собираюсь ли ехать, не знал. Дело мое было в - как это теперь называется - а почему бы и нет? - Петербурге. Петербург-не-Петербург... Этот город не интересуется людьми, в нем живущими, предоставляя им интересоваться - или не интересоваться - собой. Не для людей он был построен, не для людей живет, а если и мучит их - то единственно своим безразличием. В сущности, ему безразлично и как мы его называем - вероятно, будто у элиотовских кошек, у него имеется собственное, невыговариваемое название для себя, а мы - мы можем его звать как хотим. Боюсь, он вообще воспринимает свое за три четверти века три раза на три четверти переменившееся население, как бегемот какой-нибудь воспринимает некий род насекомых, накожных или подкожных. Не очень терзают - и ладно. Одни стряхнутся - другие появятся. Или не сказать сечевому евротаксисту иначе? - мы для него как невыводимая грязь под ногтями, “траур по китайской императрице”. “Таракан разговорчивый! - с заднего сиденья сердилась на водителя баба Катя. - Ехай, ехай себе!” Но навряд ли он ее слышал, озабоченный попыткой штурмового звена гологлазых шкетов подмыть ему ветровое стекло. На светофоре у Парка Победы - подзаборной водой из кока-кольных литровых бутылей. Над его разреженным теменем переливался ало-антрацитовый блеск, маленьким стоячим полукружьем - как бы венчик черноблестящей воды. Оптика несколько переменилась, думал я. Отблески и тени играют иначе. Закат загустел и прочистился.