Илья Масодов - Школа 1-4
К тому дню, когда Соня постучалась в ворота станции, Григорий уже неделю ничего не ел и в еде больше не нуждался. Не нуждался он и в движении, сидя в тёмной каморке станции на ободранном кресле и ожидая прихода смерти. Смерть Григорий расценивал как обычное продолжение жизни, но такое, где ни еды ни питья человеку больше не надо, так что он свободно может встать и пойти по ветрящимся осенним дорогам вдаль, обходить свет. Для долгой ходьбы Григорий изготовил себе уже палку, потому что ноги сами могли не пойти, и теперь внимательно вслушивался в происходящее, не доверяя ослабевшему зрению, чтобы сразу определить наступление смерти и не мучиться больше глупым ожиданием.
Увидев Соню, Григорий сразу понимает, что это пришла святая девочка Прасковья Пальчикова, которая ходит повсюду пешком и выставляет себя скотским людям на поругание, пытаясь устыдить их своей чистотой. Она рождена из земли и отец её — Бог, представляющийся Григорию большим стыдливым мужиком с немытой бородой, узловатыми ступнями и бездонным взглядом больших ясных глаз. Григорий знает, что Бог пьёт водку, заедая её квашеной капустой и хлебом, а больше ничего не ест по своей природной простоте. Когда же люди поступают по-скотски, Бог стыдится и вздыхает, старательно думая большой лохматой головой, как поправить дело.
Григорий радуется приходу Сони и решает не пускать её на станцию, дабы постыдится своей отшельнической чёрствости. Девочка, наверное, голодна и продрогла, кожа её так тонка, что просвечивают кровеносные сосуды. В слабой надежде, что жалостливый человек пустит погреться и даст немного еды, она стучит заиндевевшим кулачком в ржавые ворота. Григорий смотрит на неё через окошко, сильно стыдясь, и чистота Параскевы, брошенной Отцом в бесчеловечный холодный мир, умиляет его до тихого молитвенного бормотания.
Не достучавшись, Соня уходит. Григорий слышит, как задевают землю её маленькие босые ступни. Бладженный божий стыд наполняет Григория и из глаза его скатывается скупая слеза. В то же мгновение дверь сторожки отворяется и входит Соня, аккуратно отирая ноги о порог. Затворив дверь, она садится на лавку напротив Григория, сложив на коленках замёрзшие руки. Сторож крестится, дивясь святой силе, не допускающей его остаться при малом стыде.
— Нет ли у вас, дяденька, лодки? — спрашивает Соня, глядя на пальцы своих рук. Григорий не отвечает ей, умильно разглядывая лицо Сони и отысивая в нём признаки скотского поругания. В светлых волосах Сони застряла земля, на ноздре царапина, курточка испачкана гнилой травой и песком. От всего этого Григорий повторно крестится.
— Мне на тот берег надо, — говорит Соня.
Григорий охает и снова крестится, потому что знает, что на том берегу девочку будут ещё больше мучать, а потом и совсем убьют. Там, на лесном холме, недоступном тяжёлым ноябрьским туманам, стоит заброшенная церковь, откуда дьявольское зверство царствует над безжизненными полями. Если б не река, текущая из святой подземной купели, нечисть давно бы уже пришла и сожрала Григория, не брезгуя жёсткостью присохшего к костям старческого мяса. Две деревни, находящиеся на том берегу выше по течению, полностью опоганились. Григорий не раз видел, как возле церкви горят костры и слышал заунывное сатанинское пение, а однажды приметил на песчаной косе женщину в чёрном, мывшую в ледяной реке своего странно молчащего младенца.
— Повезёте меня на тот берег? — Соня поднимает на Григория свои чистые глаза, полные неземной скорби.
Лодочник встаёт и идёт к двери, отирая прозрачные от многодневного недоедания слёзы. Наивная жертвенность божьей дочки отнимает у него силы. Он понимает, что даже жалость неуместна при исполнении предрешённого Богом дела. Тяжело стаскивая в воду старую лодку, Григорий молится, признаётся кошкоглазому небесному мужику, что его совершенно проняло, и решает пойти в поисках спасения по дальним монастырям, не дожидаясь для этого смерти.
Раз за разом поднимая окаменевшие вёсла, Григорий везёт Соню на истязание. Она сидит тихо, всё так же сложив руки на коленках, и глядит в воду. Раз она даже по-детски улыбается, отчего Григорий хочет повернуть назад, но, стиснув зубы, не покоряется слабости и продолжает своё тяжёлое иудино дело, вслушиваясь в дыхание предназначенной на страшную муку девочки.
Когда нос лодки ударяется в песок, Григорий застывает в неподвижности, глядя в холодное безжалостное пространство. Соня выбирается из лодки на обезображенную гибелью траву.
— Помоги тебе Бог, девочка, — крестясь и теряя существенные слёзы говорит Григорий.
— Спасибо, — отвечает Соня и гладит старика рукой по плечу. Боясь, как бы силы вовсе не покинули его, Григорий отчаливает в дождь. Стискивая от горя челюсти, он догребает до середины реки, где отпускает вёсла и оглядывается назад. Сони уже нет на берегу, и место, где ступили её ноги, выглядит пустым и страшным. Тогда Григорий начинает выть, закрыв руками лицо и не замечая, что в его старой лодке уже полно натекшей сквозь пробоину под банкой воды, которая постоянно продолжает прибывать.
Соня идёт по тропинке среди огромных чёрных деревьев. На небе не видно звёзд. Вокруг Сони медленно течёт страшная тишина, бесшумным водопадом срываясь через край закрытого лесом горизонта. Соню мучает голод, и когда она видит за ветвями маленький оконный свет, то сразу сворачивает с тропинки в надежде найти возле человеческого жилья что-нибудь съедобное. Выбравшись из зарослей буро-красного шиповника, она видит каменную церковь на просеке, окружённую крестами православных могил, в голубином окошке которой и теплится замеченный ею свет. От церкви пахнет сырым камнем и палой листвой. Уперевшись ногами в ступени, Соня двумя руками отодвигает тяжёлую дверь и опасливо проникает в мокрую тьму. Там, в просторной гробовой темноте, начерчен александритовым светом огненный круг, по которому течёт сатанинская кровь двух забытых Богом деревушек: Малой и Большой Гороховок.
Началось это несколько лет назад, когда в избе старой Пелагеи из Малой Гороховки в жестоких родах преставилась её похотливая племянница Милка, которая даже на деревенском безмужичье нагуляла по полям себе живот. Милка перед смертью давилась и блевала, остервенело ревя от боли, но из неё текла только кровь, а дитя так и не вышло. Когда потаскуха навсегда затихла, Пелагея со сноровкой распорола её вздутое брюхо, как не раз распарывала по осени свиней, и вытащила уродку, такую страшную и крупную, что старуха сразу перестала удивляться милкиной смерти. Уродка был жива и волосата, но от уродства своего не могла даже орать, а только хрипела, выделял кровищу и корчилась в руках повитухи. Пелагея, однако, пожалела её, окрестила Машей и отдала на прокорм деревенской дуре Матрёне, которая пряталась у Пелагеи от психиатрических врачей и по дурости всегда была при молоке, которое обычно сдаивала каждое утро пелагеиному старику Трофиму на лечебное питьё. Под умильные взгляды Пелагеи, безоглядно любившей всё живое, Маша с хрипом кусала взвизгивавшую Матрёну за грудь и медленно, но непрерывно подростала.
Вскоре по Большой Гороховке, что и самом деле была больше Малой почти вдвое, пошёл слух про страшного урода, ползающего по потолку в доме Пелагеи и поднимающего мёртвых из гробов. На завалинках говорили о том, что капуста родится теперь от дьявольщины плохо, что в деревенской церкви почернела щеками целящая икона Божьей Матери и что за последние два года в Большой Гороховке умерло три старухи и два деда, а в Малой — никого. Обе деревни были населены сплошь стариками, вся молодёжь разъехалась по городам, и гороховцы занимали передовой окоп в линии обороны человека от смертной печали. По третьей весне в Малую Гороховку отправился большегороховский дед Панкрат с просьбой отдать урода для житья в Большую, а из Малой пользовать его по мере надобности. На Панкрата обрушилась матерная ругань, и вокруг Малой спешно стал возводится крепкий плетень.
Однако большегороховцы не могли просто так смириться с вечным господством у них в деревне смерного ужаса, и тёмной мартовской ночью Панкрат, напившись водки и горланя фронтовые песни, на колхозном комбайне проломил плетень, а толпа высохших от голода и немочей большегороховских старух, вооружённых топорами, ножами да вилами, ринулась в образовавшуюся брешь. Малогороховцы, впрочем, по причине гнетущей старческой бессонницы, были всегда готовы к обороне, и в тёмной ночи, втайне от государственной власти, завязалась кровавая бойня, озаряемая двумя подожжёнными агрессором избами и сопровождаемая сварливой старческой руганью. Пелагея сражалась кочергой, которой с матом разбивала вражеским старухам головы и вышибала мозги на землю, не пощадив при этом и свою куму Тамару Лукичну, у которой после удара Пелагеи даже изо рта что-то потекло ручьём, как из упавшего ведра. Панкрат, давивший комбайном носившихся с топорами по дворам в спальных рубахах и тулупах вражеских старух, собирался было переехать и Пелагею, но Трофим разрядил в него охотничью двухстволку, и комбайн с мёртвым водителем с разгону врезался в сарай, погубив Пелагее всех шестерых кур. После этого, в отсутствие патронов, Трофим умело орудовал прикладом, но получил топором по в хребту и пал, кряхтя и плюя кровью, у порога своей избы, на труп свежезабитой им ударом приклада в зубы большегороховской старухи Кондратьевны. Пелагея была пригвозжена вилами к стене разломанного сарая и в корчах отдавала душу Сатане, когда подоспела подмога, возглавляемая вторым малогороховским дедом — Иваном Федотовичем, и большегороховцы отступили, бросая боевой инвентарь и смертельно изувеченных на произвол врагу.