Андрей Иванов - Бизар
Дядя сильно сомневался в том, что я смогу решиться на побег, именно решиться.
– Физически, – считал он, – перелезть через этот забор нетрудно. Я имею в виду не себя, а его. Он сможет перелезть. Он парень спортивный. В нормальной обстановке, шутки ради, даже я перелез бы. Но когда ты под надзором, когда за тобой наблюдают, следят за каждым движением… Нет, не физически это трудно сделать, но – психологически! Это совсем другое. Тут решимость нужна. Тут надо отважиться! Вот я о чем говорю! Потому что именно на это нужна сила, на это первое движение, как бывает в драке… Побеждает тот, кто наглее. А не тот, кто сильнее. Вот.
Кажется, он действительно понимал, о чем говорил; откуда-то мой робкий на вид дяденька знал об этих вещах! Он видел меня в Гнуструпе… Я и не говорил с ним почти… Я был в таком жалком состоянии – и все эти месяцы я дряхлел, жирел, – он видел, что мои глаза вновь скованы ужасом, как тогда, когда я приехал в Копенгаген, – он имел право сомневаться.
* * *Вдоль корпуса, мимо кустов с одной стороны и газона – с другой, ровно была выложена плиточная дорожка; плитки были серые, местами в стыках проросла травка, веселая, свежая; дорожка утыкалась в тупичок, дальше был газон, три шага по траве и – забор. Тупичок был самым подходящим местом для побега; случалось, люди бежали, и бежали они именно в этом месте, поэтому забор обтянули колючкой с наклоном внутрь, чтоб перелезть было труднее. Когда я прошелся по этой дорожке в свою первую прогулку, санитар, заподозрив неладное, меня сопровождал; пристроился, курил свою трубку и рассказывал мне какую-то рыбацкую историю, шел рядом, хромал в ногу со мной, что-то плел про блесны, трал, еще что-то. Я делал вид, что сильно хромаю, совсем идти не могу, жаловался на колено, делал вид, что да-да, слушаю, бурчал «угу, угу». Того мои «угу» возбуждали. Ему только вот и надо было, чтоб кто-нибудь ему вот так поугукал. Распалился, стал говорить, что вытаскивал треску по семь кило! Вот такую! Я пожаловался на руку: я б такую не вытянул – у меня рука – даже пальцы сжать не могу – перерезал сухожилие – кранты…
Каждый день прогуливался по дорожке или стоял на плитках, грелся на солнышке, ввел себе в привычку ходить там, и всех вокруг приучил, что это мой обычный моцион. Прекратил курить гашиш. Маленький Томас должен был освободиться: ждал какие-то бумаги, они где-то уже легли на стол какого-то чиновника. У него все еще случались припадки, его переводили лечиться в нормальных условиях, потому что срок заключения за ту пустяковину, которую он украл в магазине в наркотическом опьянении, истек.
– Я больше не преступник, – сказал он, и улыбнулся с грустью, в лице его была подлинная грусть, он тосковал по тому, что он больше не преступник, он даже ни с кем не разговаривал, мы прекратили курить гашиш и слушать музыку.
Тем лучше, думал я.
Несколько раз в день я закрывался в комнатке и делал разминку: тянул ноги, отжимался. Без тренировок эту клетку на одном кураже мне было не осилить; такая клетка… такой куст перепрыгнуть, – тут нужны ловкость, уверенность, холодная голова. Чтоб не успели сцапать. Взмыть сразу на самый верх. Перебросить ноги через проклятую колючку. Три ряда колючки! Приседал и думал: клетка – колючка – прыжок; готовился… Приседал… Прохаживался и незаметно поглядывал на забор. Смотрел и продумывал последовательность движений. Рассчитывал, как баскетболист перед тем, как ринуться на приступ корзины. Просчитывал шажки до травы. Вот три плитки останется до травы и надо будет ускорить шаг, и шаг будет шире, ши-ире, еще ши-и-ире. Затем – раз, впиться в клетку, и руками, руками, ногами вверх. Какую ногу первой перекинуть? Как прыгать? Постараться не зацепиться за колючку. Покалечиться можно. Не покалечит – так порвет. Застрянешь, как дурилка. Вновь и вновь бросал украдкой взгляды. Как на штрафную стенку перед тем, как пробить по воротам. Забор казался высоким. Колючка стояла под уклоном. Очень неудобно. Как перелезать? Как прыгать? Можно и на кусты залететь. Ничего, ничего… Наверху будет видно, думал я. У страха глаза велики. Главное – решиться, взмыть, а там видно будет. Одним махом. Одним махом. Не думая. Раз – и там.
Нашел способ срыгивать таблетки. Очень просто: выпиваешь натощак три стакана воды, никакой еды, глотаешь таблетку, прохаживаешься минуты три, а потом идешь в туалет, пальцы в рот, – очень просто. Стал меньше курить. Заходил в зал; садился за тренажер, висел на турнике. Не подтягивался, а просто висел, как мешок, чтоб не вызывать в санитарах подозрения; висел, якобы спину вытягивал, похрустывал. В руках появилась уверенность – мне много не требовалось: на один рывок. И снова прогуливался по тропинке. Доходил до конца, давал себе минутный отдых, стоял там, обрывая листики с кустика, как перед возлюбленной, поэтом смотрел на березки, которые росли возле забора, смотрел на клумбу, срывал листок с куста, подносил к носу, нюхал, разворачивался и шел обратно. Так раз семь или восемь в день: пройдусь, постою, посмотрю, улыбнусь, представляя, как шагну на эту траву, сделаю шаг, другой к клетке, полезу вверх по ней… сердце колотилось быстрей, быстрей! Я жмурился, меня охватывал сумасшедший восторг.
* * *Дангуоле приезжала и спрашивала, как идут дела. Я шутливо показывал бицепс, докладывал, что от меня отстали, уже не следят, я их приучил. Она хихикала и рассказывала про работу… Это был адский труд: она влезала на трех-, четырехметровые лестницы под самую крышу огромных ангаров, красила шершавые доски. На ее одежде эта краска была повсюду. Толстая кисть дубела, рука отнималась, ныли шея, спина, плечи, ломило поясницу от неудобного положения на проклятой лестнице – и еще потому, что на ремне болталось ведерко. Краска не впитывалась, шипела от жары, кружилась голова…
Все ради меня – я был обязан сбежать!
Приходил хозяин, брат Лайлы, и ей, и Лайле выговаривал, что краска не должна капать, что нельзя, чтобы краска была на камешках возле ангара, на земле, на траве… все вокруг должно было быть таким, каким оно было до покраски! Вечером Лайла говорила: «Мой родной брат, вот, родной брат…» Лайла много и часто работала у него; шила бесконечные гардины для парников, постригала и подвязывала растения в оранжереях… работы было навалом!
Дангуоле перетаскивала кисти и краски, красила ангар за ангаром, которые, как в кошмарном сне, были раскиданы по полям и холмам, на огромном расстоянии друг от друга; шагала по два километра в обход полей и загонов бычков, коров и страусов, от одного ангара до другого, курила на солнцепеке в ожидании, когда подвезут ее лестницу. Кисть за кистью, слой за слоем, ведро за ведром, ангар за ангаром, за одним полем другое… По вечером пила колу, курила крутку за круткой, снова пила колу и мысленно подсчитывала, сколько она заработала.
– Лучше думать о деньгах, – говорила она мне, когда навещала. – Лучше сидеть и как дура считать, сколько часов проработала. А потом умножать часы на кроны. Чтобы не думать… Не бояться… – говорила она сквозь слезы. – Понятно, что все рано или поздно кончается, все проходит, но ведь можно же прожить какое-то время круто, весело, с таким праздником, как в детстве, когда день бесконечен, когда азарт игры, когда радость и солнечные зайчики в глазах, и сердце, полное музыки, и кажется, что можешь все, можешь допрыгнуть до неба! Правда?
– Да! – соглашался я.
* * *С отрешенным видом шахматиста я прогуливался по дорожке в саду. Погода стояла чудная. Психи каждый день кидали колечки на крючки. Увлеклись. Делали ставки. Спорили на сигареты. Санитарка с двумя другими придурками играла в шары. Длинный Томас кидал мяч в кольцо и жаловался на боли в спине. Все бывали увлечены настолько, что можно было спокойно дойти до самого конца тропинки и давать деру. Но я хотел, чтоб все было разыграно, как по нотам, безупречно.
Наконец-то Длинному Томасу прислали разрешение на обследование спины. Он отреагировал очень странно: сказал, что он в бешенстве, потому что ему пришлось так долго ждать. Очень спокойно произнес: «Я в бешенстве. Я на самом деле в бешенстве», – и, несмотря на то что это было сказано тихим ровным голосом, всем было совершенно очевидно, что Томас Ланг был в бешенстве, и я заметил, что все занервничали, напряглись, точно моряки в предчувствии шквала. Длинный Томас стал ходить; он стал весь белый. Даже желтый от ярости. На него было страшно смотреть. Его успокаивали. Выражали понимание. Давали дополнительное успокоительное. Он пил его, деловито, с таким видом, как пьют лекарство, от которого ждут, по-настоящему ждут улучшения, и хотят улучшения, и по Томасу было видно, что он хотел успокоиться, но уже не мог, никак не мог больше держать себя в руках, потому что он полтора года мучился со спиной, спал на полу, не мог нагнуться за мячом, каждый раз страдал, нагибаясь, а потом страдал при каждом броске, а ведь он – баскетболист, он был профессионалом, для него это главное удовольствие в жизни, а не шахматы, или все они думают, что он подсел на шахматы и ему в кайф со мной играть в шахматы, да он потому со мной играл в шахматы, что в баскетбол ему не поиграть было! Компьютерный баскетбол к черту! К черту NBA! Ему пытались объяснить, что всем приходится долго ждать, что это нормальная процедура, всякая процедура – особенно бюрократическая – занимает время, всем всегда приходится ждать… тем более он дождался! зачем нервничать, если теперь назначили осмотр и будут спину лечить? теперь-то, когда он дождался, чего было изводить себя и других? Он понимал, понимал – он так и говорил: «Я понимаю, понимаю… но черт возьми!», вращал он глазами и заводился с новой силой; умом он понимал, но рассудок его не внимал; из него рвалось все то, что он копил эти полтора года, – теперь, когда он дождался и больше незачем было держаться, его рвало изнутри! Он ходил и трясущимися губами гневно говорил, что всех засудит за эту задержку. Это пытка! Настоящая пытка! Меня целый год мучили! Надо мной издевались проклятые бюрократы! Он говорил, что передушит на обследовании врачей и весь медперсонал, что они заплатят ему за время ожидания. Чем больше его успокаивали, тем сильнее он психовал. И это еще были цветочки, так говорили другие, они от него и не такое видали, это было еще так, ерунда… Я понял, что он был настоящий психопат. Как я этого раньше не понял?! В нем не осталось ничего от прежнего человека. Шиза его перекрутила, и он даже в лице стал другим. Лилле Томас с грустью сказал, что вот, мол, у Томаса Ланга опять шиза началась, недели на две в лучшем случае, хорошо, если не закроют на месяц в боксе… а то и вовсе о-обследование сорвется… тогда о-опять ему жи-жидать год, другой… спина… жалобы, бумаги, ожидание, срыв…