Ольга Комарова - Херцбрудер
— Вот бы ты была моей мамой, — мечтает одна девица. Да, как же, очень ты мне нужна. Знаете, за что меня дети любят? А за то, что мне на них наплевать, наплевать.
Во дворе стояла какая-то общипанная елка в серпантине. Кто-то наверно выкинул ее после рождества, а дети воткнули в сугроб, чтоб интереснее было. Ну весь этот выводок, конечно, захотел погулять.
— А мне что? Гуляйте, — сказала я и отправилась в Лизкину квартиру одна.
Интересно, а если бы все эти малыши от пяти до семи лет вот сейчас бы взяли и умерли — было бы мне стыдно? Я подошла к окну и приложила руки к стеклу — почему у меня руки всегда такие неприятно теплые? У меня вообще нормальная температура 37,5, правда!
Интересно, когда кто-нибудь умирает, особенно из близких родственников. Самым поэтическим моментом в моей стародевической жизни была ночь, когда умерла мама. Я даже не плакала, мне даже не было жалко, хоть я ее и любила при жизни — просто так вдруг хорошо стало, будто Ефим посмотрел на меня Акашиными глазами. Ой, Акаша... Что-то теперь будет, но думать об этом не надо, а то на память приходит та старуха в церкви, размазывающая жир по стеклу — у нее наверно работа такая — как я люблю православную церковь — одно послушание, огромное такое послушание, знаю же, что грязное стекло целовать похоже на идолопоклонство, а целую, потому что вне церкви, я вам это совершенно точно говорю, нет спасения.
Я прилегла на диванчик и заснула. Мне снились последние дни жизни матери. Она очень странно умирала. За неделю до смерти она сказала, что во сне ей привиделось, будто потолок над ее кроватью начинает медленно прогибаться, и все ниже, ниже, каждую ночь ниже, а как-то она сказала, что потолок опустился до самой груди, и скоро совсем придавит ее. В ту же ночь она и умерла, прямо во сне. Я тогда вдруг почувствовала несказанное блаженство — простите, я знаю, что это звучит как-то страшно, но разве я не имею право на хоть какую-то откровенность? Жалко, что я всю жизнь провела среди женщин — при мне никогда не умирал мужчина — они в моей семье вымерли еще до моего рождения.
Но, разумеется, я это все сейчас выдумала, а тогда мне снился просто самый момент маминой смерти. А когда я проснулась, я с ужасом заметила... о, это литературный штамп, на самом деле я просто посмотрела в окно и отметила для себя, что уже поздний вечер, и малыши во дворе уже слегка припорошены снегом.
— Эй, дети, — крикнула я в открытую форточку, — шли бы вы домой.
На следующее утро мне было все все равно, кроме Ефима, и я позвонила ему и напросилась в гости. Я чувствовала, что ему нравлюсь.
У него даже была бутылка водки, когда я пришла. А я так изысканно накрасилась, и вообще выглядела лет на пять моложе.
— Очень ты была хороша в прошлый раз.
— Знаешь, я тебе про твоих недоносков хотела сказать.
— Ну, скажи.
— Тебе хорошо.
— ?
— !
— ...
— Никогда ни от чего в жизни не получала такого удовольствия, как от неизвестно откуда взявшегося ощущения, что брожу по твоей неописуемой многоэтажной выставке.
— Еще водки?
— Давай. Знаешь, я в тебя влюбилась.
Ефим пожал плечами.
— Тебе это неприятно?
— Напротив. Только я ведь недоносок.
— А я вообще никто. Только я лучший в мире специалист по донашиванию недоносков. Вот был у меня такой знакомый, Акаша...
Тут я начала всю эту историю, не касаясь, правда, позавчерашней сцены соблазнения. Я сказала, что между нами ничего не было.
— Так он импотент, — сказал Ефим.
Я протянула руку и коснулась оконного стекла.
— Что это? Зачем ты трогаешь окно?
— Ты первый, кто об этом спросил. Мне жарко. У меня такая привычка — держаться за что-нибудь холодное, у меня нормальная температура 37,5.
— Так наверное, ты больна.
Я помотала головой.
— Мне очень понравилось, как ты написала в чужую кровать. Из этого могла бы получиться неплохая новелла.
— Я не литератор. Я Маша Комарова. С такой фамилией не бывает литераторов, а только мещане и разбойники. Какое это чудо — московское мещанство, правда?
— Неужели у тебя и правда температура 37 с половиной? Можно я потрогаю твой лоб?
Он подошел ко мне и потрогал мой лоб. У него тоже были теплые руки, наверное, от водки. Он улыбнулся и провел рукой по моей щеке.
— У тебя нос красный.
Он чуть наклонился и попытался меня поцеловать. Я отстранилась.
— Оставь. Зачем это...
— Я приду к тебе. Завтра.
— Приходи. Я тебя с Акакием познакомлю. С моим послушником.
Надо сказать, это его задело. Не то чтобы он сгорал от любви, но просто — как же так?.. Но все-таки он пришел — и опять с водкой. Мы долго ждали Акашу, но его все не было. А водки было много, и я забыла обо всем. Я уже три дня не ела снег, и — где моя былая осторожность! — я не устояла. Меня заботило только одно — было ли ему хорошо со мной.
И вдруг я почувствовала — ЭТО еще не кончилось, а я вдруг почувствовала — что я Ефима совершенно не люблю и что мне хочется потрогать холодное стекло и вообще я люблю Акашу, люблю безумно, как только может почти тридцатилетняя женщина любить молоденького мальчика, чьи руки не тянутся к известным местам, а повисают вдоль тела, как две колбасы, и который говорит "ой, мама"... У меня слезы текли по щекам и тут же испарялись, потому что щеки горели, а руки Ефима были тошнотворно горячими после водки...
И тут пришел Акаша. Он, оказывается, целый час стоял под дверью и только теперь решился войти — да как! Этот маленький дурачок не поленился спуститься вниз и снова подняться... по водосточной трубе. Стекло разлетелось в мелкие осколочки — на подоконнике стоял Акаша, мой славный, глупый, святой Акаша — а ведь он и вправду святой! Я накинула халатик и бросилась к нему на шею, с восторгом вдыхая морозный воздух, хлынувший на меня из разбитого окна. Меня душили слезы, я вцепилась в акашину куртку, я кричала и корчилась, и вдруг опустилась на колени.
— Я пришел сказать,- Акаша опустился рядом со мной на хрустящие стекла и глядел на меня своими розовыми глазами — я пришел сказать, что я тебя больше не люблю, — и погладил меня по волосам.
Тут я расхохоталась. Господи, да я никогда в жизни так не смеялась... Я прямо-таки каталась по полу, и стеклянные осколочки впивались в мое тело и не таяли, а мне не было больно, мне было невероятно смешно. Я лежала на спине, полы халатика распахнулись, и мне даже не приходило в голову прикрыться как-то, я очень смеялась, извините.
Акаша постоял, глядя неизвестно куда, хотел что-то сказать, но передумал и, спокойно перешагнув через хохочущую меня, вышел.
Я перестала смеяться и поднялась, держась руками за подоконник, на котором еще не растаял снег с акашиных башмаков. Внезапно я обернулась. Ефим сидел на моей кровати и завязывал ботинок. Покончив с этим серьезным делом, он подошел ко мне и влепил такую пощечину, что даже сам испугался.
— Я же говорила, что я лучший в мире специалист по донашиванию недоносков!
* * *
Однажды мне позвонил Акаша и попросил разрешения помыться в ванной, потому что у них в общежитии отключили горячую воду. Я позволила — мне все равно, только ванну после него надо тщательно вычистить, этот тип от переживаний стал еще грязнее, наверное, он так и не мылся с того дня, как я его первый раз поцеловала, хоть и прошло уже месяца два.
Он пришел и уставился на себя в зеркало, казалось, он хотел до мельчайших подробностей изучить свое пупырчатое лицо. Потом он достал из кармана маленькое зеркальце и при помощи этого несложного приспособления стал рассматривать себя сбоку и сзади.
Я бросила ему чистое полотенце и ушла на кухню ставить чайник. Он покорно поймал полотенце и, аккуратно ступая своими большими ногами в грязных носках, прошел в ванную.
Позвонила Лизка.
— Привет.
— Ага.
— Приходи завтра к Ефиму, у него опять на квартире выставка утробного искусства. Он всю неделю сидел в своей комнате, наверное, что-нибудь такое высидел! Он тебя не звал, правда, но я тебя зову.
Я молчу.
— А у меня завтра свидание с одним музыкантом — посиди с ребенком, а?
Я молчу.
— Заодно посмотришь у меня тут всякие авангардные стихи — очень здорово.
Я пила чай и совершенно ни о чем не думала, мне было почему-то очень хорошо, как если бы был жив мой муж Комаров.
Я просидела бы еще очень долго, если бы не почувствовала, что, извините, хочу в туалет. А у нас совмещенный санузел. А за дверью мирно льется вода. Однако, он что-то долго не выходит. Черт возьми, уж не резать ли вены он сюда пришел! Так вот же тебе — решила я с неожиданной злостью — не буду дверь ломать, вот не буду! Нарочно подожду подольше. Я торжественно придвинула стул к самой двери и стала ждать, преодолевая некоторое неудобство, вызванное отсутствием в доме отдельного туалета.
Представляете, дождаться, пока вся его глупая кровь вытечет, потом открыть дверь, спустить кровь в канализацию (комаровские страсти — спустить кровь и вывезти покойничка, проезжего крестянина или там послушника, за город, стало быть, в Подмосковье...) А потом в церковь — и никогда уже больше не грешить!