Ольга Комарова - Херцбрудер
А, это еще не самое забавное. Лучше всего то, что он из этого вывел свою концепцию скульптур-комнат — я же не случайно обозвала их материнскими утробами. Он умен, как черт, только ему не хватает чувства юмора, но мужчине это простительно при таком уме. Видите ли, при полной невозможности понять друг друга — знаете, ведь бывает так, что человек гений, а ничего не может, как тот же Баратынский, например, — существует еще любовь, потому что одного человека в жизни понять можно, если отказаться от черного разврата (ах, бальдровские льдинки зазвучали в голосе), а кроме этого еще существуют его, ефимовские скульптуры — потому что сидючи в комнате, он достраивает вокруг себя свою гениальность, превращая ее в культурную ценность, и попадающий в комнату человек (зритель) присутствует как бы при процессе донашивания недоносков. — Вот тут-то я и поймала для себя нечто. Ага! Недоносков надо срочно донашивать. Конечно, вы мне простите слабое изложение всего этого, я ведь, в сущности, непроходимо глупа, несмотря на всю эту мою философическую испорченность, — некая помесь тетки и телки, или есть еще в немецком языке такое ужасно смешное слово — Frauenzimer. Нам проще. Мы, женщины, к вашему сведению, вообще не имеем к племени духов никакого отношения, оттого-то так и мучаемся, если при известной доле ума и наглости пытаемся совать свой порозовевший от восторга носик в совершенно чуждую нам область искусства. А за неимением бессмертной души нам и терять нечего, поэтому давайте будем донашивать мужчин. Во как!
Ну вот, я встретила в церкви живого недоноска и решила заняться его образованием. Я таскала его по выставкам, играла ему разную музыку, счастлива была до невозможности, оставаясь при этом субреткой для всех, кроме Акакия. У меня же было живое оправдание! Дух захватывало от собственной безгрешности! Но кончилось это тем, что Акаша в меня влюбился, считал меня, правда, в буше блудницей чуть ли не вавилонской, не сомневаясь при этом в моей святости — как это увязать? — объяснение одно — фантастическая природа мужского ума даже при полной глупости самого мужчины. А! Уже новая мистерия в голове — Бальдр как послушник и недоносок.
И вот, проснувшись на следующий день после выхода на сцену перед Ефимом и Лизкой примерно часа в два, я имела удовольствие видеть Акашу у себя. Я его поцеловала. Господи, до чего же он слюняво целуется! О, этот человек наверно относится к тем, которые, даже если их вымыть самым благовонным мылом, все равно останутся омерзительно сальными.
А ведь я его впервые в жизни поцеловала — потому что твердо решила — я проверю, проверю, уже сегодня проверю, может он что-нибудь или нет. Знаете, он заплакал. У него тут же покраснели глаза — он ведь сюда не за тем пришел, — и вот плачет, как ребенок. Я ему чаю принесла, и он долго хлюпал в чашку, весь, все лицо сосредоточилось в чашке и пьет маленькими глоточками. А я на него так смотрю, что аж самой противно, но черт побери, неужели Лизка права, что меня за говно держит, и наша исключительно-замечательная дружба основана лишь на обоюдной неполноценности? Дурное, дурное желание, о, если бы я немножко подумала! — ведь вот сейчас оно произойдет, такое жестокое оправдание, и Акаша перестанет быть Акашей. Пьет чай маленькими глоточками — о господи! — сопли в чашечку роняет, и вдруг лицо его прямо так и упало в чашку, вместе с носом, с глазами и истерическим рыданием, которое он не смог подавить, и чай разбрызгался по всей комнате. Я вынула у него из кармана подаренный мною носовой платок и, нарочно подойдя поближе, чтобы он почувствовал, как дивно от меня пахнет, вытерла ему розовое лицо — я даже не чувствовала отвращения — я должна была знать, истинна ли его святость. Он резко поднял голову, так что лицо его оказалось очень близко.
— А можно тебя еще раз поцеловать?
— Ну конечно, — улыбнулась я с видом опытной и порочной дамы полусвета.
Я не буду описывать дальнейшего, чтобы не быть излишне откровенной. Знайте только, что в порыве страсти этот человек говорил "ой, мама", а я, извините, умилялась его невинности. Потом я долго мылась под душем, все мне казалось, что я не домылась. На улицу хочу, снега, снега! Я выскочила и плюхнулась лицом в сугроб и лежала так, конвульсивно вздрагивая. Потом я встала на четвереньки, о, я чувствовала, что лицо у меня красное. А вчера в церкви старуха какая-то вытирала полотенцем стекло, которое все целовали, потому что этим стеклом была прикрыта икона Владимирской. Тряпка у нее была сухая, ничего не вытиралось, только размазывалось, вся икона стала мутной, потому что эта бабка натирала стекло жирными слюнями прихожан... Я схватила пригоршню снега, и стала его есть. Мне этого показалось мало, и я хватала снег горсть за горстью и жадно его пожирала — все больше и больше, пока меня не остановило — слава богу, вот и этот день подошел к концу! Красавица на четвереньках, съевшая пол-сугроба — это уже слишком!
Утром Акаша явился с предложением жениться-венчаться. Я бы все отдала, чтобы вчерашнего дня не было, но вдруг мной овладела отчаянная страстность — я бросилась его целовать в каком-то дурном упоении, а потом, потом уж сказала, что замуж я за него не пойду.
— Да поможет тебе Бог, — сказал Акаша, а я сказала, что обещала Лизке отпустить ее сегодня на целый день и посидеть с ребенком. Не знаю, куда пошел Акаша и что он думал, но мне было безумно приятно вспоминать его лицо, которое было холодным, почти как батон белого хлеба, съеденный на морозе. А может, он и вправду святой? Это невероятно, до чего же он послушен!
Гедда Габлер... Я спалю твои волосы — туда-сюда...
— Привет, Лизавета.
— А, привет, слушай, я убегаю, меня ждут уже, там у подружки свадьба, все лучшие люди будут. Ну все. Вот тебе Ванька. Еду сами приготовите — мне некогда.
И выскочила. Вся такая хорошо одетая, душистая. А мне тут Ванька. Иван Лизаветович, как мы его звали, потому что никто не знал, как зовут его отца, а Лизка никому никогда не говорила, от кого родила сына.
Ванька выскочил в коридор с автоматом.
— Тра-та-та-та-та!
Я упала на пол, потому что умнее ничего придумать не могла.
Ребенок подошел и наступил мне ногой на горло. А не убить ли мне этого ребенка? Насколько же он гадкий, невоспитанный — так я думаю, лежа на полу с ногой на горле — силы небесные!
— Машка, ты дура.
— Сам дурак, — сказала я, отряхиваясь, — рассказать тебе про разбойника Комарова? Мне про него бабушка рассказывала.
— Давай, только я при этом буду тебя душить, — сказал Ванька, бросая автомат в сторону.
— Тогда я не смогу говорить, — театрально прохрипела я.
— Ладно, я тебя потом буду душить.
— Так слушай. Был у него конь. И ходил он с хлыстиком и уздечкой на конный базар. Всем говорил, мол, пойдем ко мне, я тебе коня дешево продам — ну какой-нибудь приезжий крестьянин с ним с базара уходил, а тот его приведет к себе на двор, коня, стало быть, показывать, и тюк его топором по носу.
— Ха-ха-ха, врешь ты все.
— Я не вру, — обиделась я. Я тоже сначала думала, что это все неправда, и моя бабушка сама этого Комарова выдумала, чтобы дедушку подразнить, а оказалось, нет. Мне как-то одна симпатичная московская старушка в черном берете, едва прикрывающем лысину, сказала, что их в детстве не баб-Ягой пугали, а все тем же Комаровым: "не ходи далеко от дома, а то тебя Комаров утащит..." И песня про него есть.
— Дрын!
— Алло.
— Машка, это я. Не съел тебя мой сын?
— Дожевывает. Сейчас проглотит.
— Слушай, дело такое. Ты все равно с дитем сидишь — тут, понимаешь, еще трое, родителям некуда было девать, так они их с собой привели. А тут, понимаешь, накурено, шум, бутылки, флирт по разным уголочкам. Забери их, а? Бери Ваньку — на такси они скинутся — приезжай, забирай их к чертовой матери и катись обратно — ты настоящий друг.
— Одевайся, — сказала я своему мучителю.
— Не умею, — с вызовом ответил он, — сама меня одевай.
— Не умеешь, так научишься. Или сиди дома один.
Я поймала себя на мысли, что мне все равно — не мой же он ребенок. Я издали с каким-то гнусным удовольствием наблюдала, как он с трудом натягивает на себя одежку за одежкой, педантично соблюдая последовательность, установленную мамой. Свитер он надел задом наперед, но я сделала вид, что не заметила этого, а уж как он застегивал шубку! Это выглядело так комично, что я даже изрядно повеселилась.
Через минут тридцать пять, забрав этого с горем пополам одетого ребенка, я лениво вышла на ближайшую людную улицу и поймала себе очаровательное такси. Вскоре я ехала уже обратно, на этот раз окруженная четырьмя маленькими гадами. Как они орали! До дома оставалось совсем чуть-чуть, как вдруг они завопили:
— Кафе-мороженое! Кафе-мороженое! Дядя, остановите!
Дядя остановил. Я расплатилась, и мы действительно пошли в кафе, потому что мне было все равно. Их родители — свадебные гости — дали мне немножко денег, чтобы я их обедом покормила. Почему бы детям не съесть мороженое на обед? И вообще мне все это надоело. Я, может быть, вчера довела до логического конца Акашино послушание, я есть замечательный воплотитель недоносков, а мне еще богемным детям обеды готовить? Да пошли они в задницу, пусть, пусть, вот вам, дорогие мои, по третьей порции мороженого с орехами, хоть лопните.