Кен Кизи - Пролетая над гнездом кукушки (One Flew Over the Cuckoo’s Nest)
– Мать честная, только послушать вас, – говорит Макмерфи. – Уши вянут, ей-богу. Только и слышишь – жалобы, жалобы, жалобы. На сестру, на персонал, на больницу. Сканлон хочет разбомбить заведение. У Сефелта во всем виноваты лекарства. У Фредриксона – семейные неприятности. Просто ищете, на что свалить.
Он говорит, что старшая сестра – просто озлобленная бессердечная старуха, и зря они хотят столкнуть его с ней лбами – ерунда это, и ничего хорошего из этого не выйдет, в особенности для него. От нее избавишься, а от настоящей, скрытой заразы, из-за которой все жалобы, не избавишься.
– Ты думаешь? – Говорит Хардинг. – Тогда, если ты вдруг так просветился в вопросах душевного здоровья, в чем источник бед? Эта настоящая, как ты изящно выразился, скрытая зараза.
– Говорю тебе, не знаю. Я ничего похожего не видел. – С минуту он сидит тихо, прислушиваясь к гудению из рентгеновского кабинета. – А если бы все дело было в том, о чем вы толкуете, например только в этой перезрелой сестре и ее спальных затруднениях, тогда разреши ее затруднения, разложи ее – и ваших бед как не бывало.
Сканлон хлопает в ладоши.
– Черт возьми! Точно. Ты уполномочен, мак, ты тот производитель, который справится с работой.
– Я? Нет. Нет уж. Не на того напали.
– Почему нет? Столько разговоров о трахе, я думал, ты супержеребец.
– Браток, я намерен держаться от старой стервятницы как можно дальше.
– Это я заметил, – с улыбкой говорит Хардинг. – Что произошло между вами? Одно время ты прижал ее к канатам – потом отпустил. Внезапная жалость к нашему ангелу милосердия?
– Нет, я кое-что узнал, вот в чем дело. Поспрашивал в разных местах. Узнал, почему вы, ребята, лижете до крови, кланяетесь ей, шаркаете и расстилаетесь заместо коврика. Я допер, для чего вы меня употребляли.
– Ну? Это интересно.
– Что ты, еще как интересно. Мне очень интересно, почему вы, паразиты, не сказали мне, чем я рискую, когда глотничаю над ней. Если она мне не нравится, это не значит, что я буду нарываться на лишний годик заключения. Бывает, что приходится спрятать гордость в карман и вспомнить, чья рубашка ближе к телу.
– О, друзья, не кажется ли вам, что есть какие-то основания для слухов, будто наш мистер Макмерфи принял здешние порядки, желая поскорее выписаться?
– Хардинг, ты знаешь, о чем я говорю. Почему ты не сказал, что она может держать меня здесь сколько хочет?
– Ах, я забыл, что ты на принудительном лечении. – Лицо Хардинга сминается посередине от улыбки. – Да, ты становишься хитрецом. Прямо как все мы.
– Становлюсь, можешь не сомневаться. Почему это я должен бросаться вперед всех, когда вы начинаете ныть, что спальню запирают и держат сигареты у сестры? Я сперва не понял, чего вы кинулись ко мне все равно как к спасителю. А потом случайно узнал, что от сестер очень сильно зависит, кого выпустить, а кого нет. И очень быстро раскусил вас. Я сказал: «У, эти скользкие ребята прикупили меня, навьючили на меня свою поклажу. Надо же, обдурили самого р. П.Макмерфи». – Он задирает подбородок и с ухмылкой смотрит на весь наш ряд. – Вы поймите меня, ребята, не хочу вас обидеть, но на хрен мне это нужно? Я не меньше вашего хочу отсюда выйти. Мне задираться со старой стервятницей так же опасно, как вам.
Он ухмыльнулся, подмигивает и большим пальцем тычет Хардинга под ребра: мол, разговор окончен и не держите на меня зла, – но тут Хардинг говорит:
– Нет, тебе, мой друг, гораздо опаснее, чем мне.
Хардинг опять улыбается, опасливо косит глазом, как норовистая кобыла, и, кажется, даже шею выгнул, сейчас взбрыкнет. Все передвигаются на одно место вперед.
Мартини выходит из-за рентгеновского экрана, застегивая рубашку, и бормочет:
– Не поверил бы, если бы не видел своими глазами.
А Билли Биббит становится на его место за черным стеклом.
– Тебе опаснее, чем мне, – снова говорит Хардинг. – Я здесь добровольно. Не принудительно.
Макмерфи не произносит ни слова. У него все то же озадаченное выражение лица: что-то вроде не так, а что – он понять не может. Он сидит, смотрит на Хардинга, озорная улыбка сходит у Хардинга с лица, и он начинает ерзать оттого, что Макмерфи смотрит на него так странно. Потом сглатывает и говорит:
– Вообще-то у нас в отделении совсем немного народу лечится принудительно. Только Сканлон и… Кажется, кое-кто из хроников. И ты. Да и в больнице таких немного. Совсем немного.
И останавливается, голос его глохнет под взглядом Макмерфи.
Макмерфи помолчал и тихо говорит:
– Ты брешешь?
Хардинг мотает головой. Вид у него испуганный.
Макмерфи встает и говорит на весь коридор:
– Вы мне брешете?!
Никто не отвечает. Макмерфи расхаживает вдоль скамьи и ерошит густые волосы. Он идет в самый конец очереди, потом в начало, к рентгеновскому аппарату. Аппарат шипит и фыркает на него.
– Ты, Билли… Ты-то на принудительном, черт возьми?
Билли спиной к нам стоит на цыпочках, подбородок его на черном экране.
– Нет, – говорит он в аппарат.
– Так зачем? Зачем? Ты же молодой парень! Тебе в открытой машине кататься, девок обхаживать. А это… – Он опять взмахивает рукой
– …На кой черт тебе здесь сдалось?
Билли не отвечает, и Макмерфи поворачивается к другим.
– Скажите, зачем? Вы жалуетесь, вы целыми днями ноете, как вам здесь противно, как вам противна сестра и все ее пакостные штуки, и оказывается, вас тут никто не держит. Кое-кого из тех стариков я еще могу понять. Они ненормальные. Но вы-то – конечно, таких не на каждом шагу встречаешь, – но какие же вы ненормальные?
Никто с ним не спорит. Он подходит к Сефелту.
– Сефелт, а с тобой что? Да ничего, кроме припадков. Черт возьми, мой дядя закидывался так, как тебе и не снилось, и вдобавок дьявола видел в натуре, но в сумасшедший дом не запирался. И ты бы мог так жить, если бы смелости хватило…
– Конечно! – Это Билли отвернулся от экрана, в глазах слезы. – Конечно! – Кричит он снова. – Если бы мы были смелее! Я бы вышел сегодня, если бы смелости хватило. Мать и мисс Гнусен старые приятельницы, меня бы выписали до обеда, если бы я был смелее! – Он хватает со скамьи рубашку, пытается надеть, но у него дрожат руки. В конце концов он отшвыривает ее и снова поворачивается к Макмерфи.
– Думаешь, я хочу здесь оставаться? Думаешь, я не хочу в открытой машине с девушкой? А над тобой когда-нибудь смеялись люди? Нет, потому что ты сильный и спуску не даешь! А я не сильный и драться не умею. И Хардинг тоже. И ф-Фредриксон. И Се-Сефелт. Да-да… Ты т-так говоришь, как будто нам нравится здесь жить! А-а, б-бесполезно…
Он плачет и заикается так, что больше ничего сказать не может; он трет руками глаза – слезы мешают ему смотреть. Он содрал на руке один струп и чем больше трет, тем больше размазывает кровь по глазам и лицу. Потом вслепую бросается по коридору, налетает то на одну стену, то на другую, лицо у него в крови, и за ним гонится санитар.
Макмерфи оборачивается к остальным, хочет что-то спросить и открывает рот, но, увидев, как они смотрят на него, тут же закрывает. Он стоит с минуту перед цепочкой глаз, похожей на ряд заклепок; потом слабым голосом говорит:
– Мать честная. – Берет шапку, нахлобучивает ее на голову и занимает свое место на скамье. Двое техников возвращаются после кофе, идут в комнату напротив; дверь открывается – хуууп, – и слышен запах кислоты, как из аккумуляторной во время зарядки. Макмерфи смотрит на эту дверь.
– Что-то у меня в голове не укладывается…
По дороге обратно в наш корпус Макмерфи плелся в хвосте, засунув руки в карманы зеленой куртки, нахлобучив шапку на глаза, задумчивый, с потухшей сигаретой. Все притихли. Билли Биббита тоже успокоили, он шел впереди между нашим черным санитаром и белым из шокового шалмана.
Я поотстал, пристроился к Макмерфи и хотел сказать ему, чтобы он не волновался, сделать ничего нельзя – я видел, что какая-то мысль засела у него в голове и он беспокоится, как собака перед норой, когда не знает, кто там, и один голос говорит: собака, эта нора – не твое дело, больно велика, больно черна, и следы кругом то ли медведя, то ли еще кого не лучше. А другой голос, громкий шепот из глубин ее племени, не хитрый голос, не осторожный, говорит: ищи, собака, ищи!
Я хотел сказать ему, чтобы он не волновался, и уже рот раскрыл, как вдруг он поднял голову, сдвинул на затылок шапку, быстро догнал маленького санитара, хлопнул его по плечу и спросил:
– Сэм, а не завернуть ли нам тут в лавочку, я бы сигарет взял блок-другой.
Мне пришлось догонять его бегом, и звон сердца взволнованно и тонко отдавался у меня в голове. Даже в столовой, когда сердце успокоилось, я продолжал слышать в голове его звон. Этот звон напомнил мне то, что я чувствовал на футбольном поле холодными осенними вечерами по пятницам, когда стоял и ждал первого удара по мячу, начала игры. В голове звенело все громче и громче, казалось, не смогу устоять на месте больше ни секунды, и тут – удар по мячу, и звон смолкал, и начиналась игра. Так же, как перед футболом, звенело сейчас, так же я не мог устоять на месте от нетерпения. И видел я так же четко и остро, как перед игрой или как тогда у окна спальни: все вещи обрисовывались резко, ясно, плотно, я уж и забыл, когда их так видел. Ряды тюбиков с зубной пастой и шнурков, шеренги темных очков и шариковых ручек с оттиснутыми прямо на них гарантиями, что будут писать вечно, и на масле, и в воде, – а чтобы охранять это от магазинных воров, высоко на полке над прилавком сидел глазастый наряд медвежат.