Пол Боулз - Пустой Амулет
Надеюсь, ты полностью оправилась от аварии и не переохлаждаешься. Здесь обычно чуть больше ста градусов по Фаренгейту[22]. Можешь вообразить, сколько во мне энергии!
Навеки твоя
Анита
IIIНочи тянулись медленно. Порой, когда она лежала в бесшумной темноте, ей казалось, будто ночь спустилась и так крепко обхватила землю, что дневному свету не пробиться. Возможно, уже наступил полдень, а никто об этом не знает. Люди будут спать, пока темно: Том — в соседней комнате, а Джохара и сторож, чьего имени она не могла запомнить, — в одной из пустых комнат через двор. Эти двое вели себя очень тихо. Рано ложились и рано вставали, и с их стороны дома доносился лишь нечастый сухой кашель Джохары. Аниту беспокоило, что в комнате нет двери. Дверной проем между ее и Томовой комнатами завесили темной шторой, чтобы ее не тревожил свет гудящей газовой лампы. Брату нравилось сидеть в кровати и читать часов до десяти, а ее сразу после ужина всегда клонило в сон, и приходилось ложиться в постель: Анита крепко спала два-три часа, после чего просыпалась и лежала в темноте, надеясь, что скоро утро. Крик петухов вблизи и вдали ничего не значил: они кричали в любое время ночи.
Поначалу ей казалось вполне естественным, что Джохара и ее муж — чернокожие. В нью-йоркском доме всегда жили двое-трое чернокожих слуг. Там она считала их лишь тенями людей, которые не чувствовали себя как дома в стране белых, поскольку не обладали общей с ними историей и культурой и потому становились чужаками поневоле. Однако мало-помалу она стала замечать, что эти люди были здесь хозяевами — знатоками местной культуры. Этого, конечно, следовало ожидать, но она с некоторым потрясением осознала, что реальные люди — чернокожие, а сама она — тень и что даже проживи она здесь весь остаток жизни, ей никогда не понять, что же творится у них в головах.
IVДорогая Элейн!
Я должна была написать тебе давным-давно, как только добралась сюда, но последние пару недель мне нездоровилось — впрочем, не физически, хотя плоть и дух неразделимы. Когда я подавлена, в моем теле все, похоже, выходит из строя. Наверное, это нормально, а может, и нет. Бог его знает.
Правда, когда я впервые увидела плоскую землю до самого горизонта, я почувствовала, как мое уныние растворяется во всем этом сиянии. Мне казалось, что так много света просто не бывает. Малейший звук заглушает тишина! Такое чувство, будто город выстроен на подушке безмолвия. Новое, изумительное ощущение, которое я сознавала очень остро. Казалось, будто все это как раз необходимо мне, чтобы отвлечься от развода и прочих неприятностей. Ничего не нужно делать, ни с кем не надо встречаться. Я предоставлена самой себе, и, если не хочется, можно даже не заботиться о слугах. Как ночевка в большом пустом доме. Разумеется, в конце концов, пришлось-таки заняться слугами, потому что они все делали не так. Том говорил мне: «Оставь их в покое. Они знают, что делают». Наверное, они знают, чего хотят, но, очевидно, просто не могут этого сделать. Если я жалуюсь на еду, кухарка смущается и обижается. Просто все в районе Гао считают, что ее кухня нравится европейцам. Она слушает и соглашается, словно успокаивает душевнобольную. Подозреваю, что она именно так обо мне и думает.
Том полностью это осознает и сосредоточивается на мельчайших деталях окружающей жизни, но умудряется воплощать эти детали, оставаясь снаружи и в стороне от них. Он рисует все, что попадается на глаза в кухне, на рынке или на берегу реки: разрезанные овощи и фрукты, нередко с торчащим из мякоти ножом, купальщиков и рыбу из Нигера. Беда в том, что эта жизнь поневоле увлекает меня. Я хочу сказать, что вынуждена включаться в некое коллективное сознание, которое терпеть не могу. Я ничего не знаю об этих людях. Они чернокожие, но совсем не такие, как «наши» чернокожие в Штатах. Они проще, дружелюбнее и открытее, но в то же время очень отстранены.
Здесь что-то не так с ночью. Логика подсказывает, что ночь — всего лишь время, когда небесные врата открываются и можно заглянуть в бесконечность, и поэтому точка, из которой смотришь, не имеет значения. Ночь есть ночь, откуда ни глянь. Ночь здесь ничем не отличается от ночи где-нибудь еще. Но это подсказывает лишь логика. День огромен и ярок, и нельзя заглянуть дальше солнца. Понятно, что под «здесь» я подразумеваю не «посреди Сахары на берегах Нигера», а «в доме, где я живу». В этом доме с ровными земляными полами, где слуги ходят босиком и никогда не слышно, как кто-нибудь приближается, пока он не войдет в комнату.
Я пытаюсь привыкнуть к здешней сумасшедшей жизни, но могу тебе сказать, что это не так-то просто. В доме множество комнат. На самом деле, он огромен, а комнаты большие. Без мебели они кажутся еще просторнее. Но никакой мебели нет, если не считать циновок на полу, где мы спим, ну и наших чемоданов и платяных шкафов, куда вешаем то небольшое количество одежды, что у нас с собой. Благодаря этим шкафам дом и удалось снять, ведь он считался «меблированным», и арендная плата была чересчур высока. По нашим меркам он, конечно, очень дешевый, да это и немудрено — ни электричества, ни воды, ни даже стула, обеденного стола или, на худой конец, кровати.
Естественно, я знала, что будет жарко, но я и представить себе не могла такой жары — плотной и неизменной изо дня в день: ни дуновения. Не забывай, что воды нет и даже просто обтереться мокрой губкой — целый ритуал. Том ангельски терпелив: он оставляет мне всю воду, какая у нас есть. Говорит, что женщинам она нужнее, чем мужчинам. Не знаю, комплимент это или оскорбление, но мне все равно, пока у меня есть вода. Том говорит, что ему не жарко, но это не так. Я не умею переводить с Цельсия на Фаренгейт, но если ты умеешь, переведи 46 °C, и поймешь, что я права. Именно столько показывал мой термометр сегодня утром.
Даже не знаю, что хуже — день или ночь. Днем, конечно, чуть жарче, хотя не намного. Окон здесь не признают, поэтому в доме темно, и такое ощущение, будто тебя держат взаперти. Том много работает на крыше — на самом солнцепеке. Он утверждает, что ему безразлично, но мне кажется, это вредно. Уверена: просиди я там также, как он, несколько часов кряду, это свело бы меня в могилу.
Я не смогла удержаться от смеха, когда ты спросила в письме, каково мне после развода, не «скучаю» ли я хоть немножко по Питеру. Что за безумный вопрос! Как я могу по нему скучать? В моем нынешнем состоянии чем дольше я не увижу ни единого мужчины, тем лучше. Я сыта по горло их лицемерием и охотно послала бы их всех к черту. Кроме Тома, разумеется, ведь он мой брат, хотя жить с ним в таких условиях нелегко. Но жить в подобном месте и вообще тяжело. Ты представить себе не можешь, как это отдаляет от всего на свете.
Почта здесь не всегда работает исправно. Да и как могло быть иначе? Но она все же работает. Письма я получаю, так что без колебаний пиши мне. В конце концов, почтамт — тот конец пуповины, что связывает меня с миром (чуть не написала: и со здравым рассудком).
Надеюсь, что у тебя все хорошо, а Нью-Йорк ничуть не стал хуже с прошлого года, хоть я и уверена, что стал.
Пиши,
с искренней любовью,
Анита
VВначале были воспоминания — маленькие, точные образы, дополненные звуками и запахами конкретного случая в конкретное лето. Когда она переживала эти события, они не значили для нее ничего, но теперь она отчаянно стремилась остаться с ними, пережить их заново и не допустить, чтобы они растворились в окутывающей темноте, где память теряла очертания и вытеснялась чем-то иным. За воспоминаниями стояли какие-то бесформенные сущности, которые таили непостижимую угрозу, и у Аниты учащались сердцебиение и дыхание. «Словно кофе напилась», — думала она, хотя никогда его не пила. Еще пару минут назад она жила прошлым, а теперь ее со всех сторон обступало настоящее, и она сталкивалась лицом к лицу с беспочвенным страхом. Распахивала глаза и устремляла взгляд в черноту — на то, чего нет.
Аните не нравилась еда — по ее мнению, слишком острая из-за красного перца и в то же время безвкусная.
— Ты же понимаешь, — сказал он, — у нас самая известная кухарка в округе.
Она возразила, что в это с трудом верится.
Они завтракали на крыше — не под солнцем, а в злобном сиянии белой простыни, натянутой вверху. Лицо Аниты скривилось в отвращении.
— Мне жаль девушку, которая выйдет за тебя замуж, — внезапно сказала она.
— Это чистая абстракция, — ответил он. — Даже не думай. Пусть пожалеет себя сама, когда за меня выйдет.
— Разумеется, так и будет. Ручаюсь.
После очень долгой паузы он посмотрел на нее:
— Отчего ты вдруг стала такой воинственной?
— Воинственной? Я просто подумала, как тебе трудно выказывать сочувствие. Ты ведь знаешь, недавно мне нездоровилось. Но я не заметила ни капли сочувствия. — (Она задумалась — правда, слишком поздно, — нужно ли было в этом сознаваться.)