Алексей Синиярв - Буги-вуги
— Настроение мерзопакостное.
— Во-во, — не уловил иронии Маныч. — Перековали счастья ключи на мечи, да так, что и орала не разинешь. Да на что разевать? Сыр сто лет назад выпал. Быдло-жизнь меня так унизила, что у меня, кроме равнодушия к ней — ничего не осталось. Никаких сильных чувств. Полное и безоговорочное равнодушие. Но весёлое, сука. От веселого равнодушия тонус, знаете ли, повышается. Смотришь на всё это — а и хуй с вами, дураками, раз вы такие дураки. А я лучше буду насвистывать в своем шалаше, слегка приплясывая, — покрутил Маныч руками. — Вот говорят: я смеюсь над всем, иначе мне пришлось бы заплакать. А заплакать, милые вы мои, хер дождётесь! Что это за смех такой — только б не заплакать? Нам такой смех, господа-товарищи, не нужен! Не жалею. Не зову. Не плачу. Добру и злу внимаю равнодушно. Самая лучшая оценка: рав-но-душ-но. Чем прекрасны старики? Мудростью. А что это как не равнодушие, возведенное в абсолют? Спокойная, как полено, оценка. Вот оно — согласие с самим собой. И ты жив! Ну что? По соточке?
— Ну давай, — согласился я.
Маныч принес стаканы с водкой и два бутерброда с заветрившимся сыром, жестким будто подметка.
— Видишь ли, Сереженька, — сказал он, чокнувшись, — равнодушие тем и хорошо, что позволяет защитить собственную душу от мелочности жизни, от толпы, от якобы друзей, от тирании власти. Ну не за что меня взять. У меня даже хвоста нету. Я — р-раз! — и в тину. Как уклейка. Прекрасно сказано: Бог являет себя не в буре, а в тишине. Там-то я и сижу. В са-а-амом дальнем уголочке. Будем.
Уже на улице Маныч взял меня за рукав и с какой-то странной ухмылочкой заглянул в лицо.
— Ну что? Хе-хе. Как монолог? Шекспир, дура. Честно-то говоря, скука вся эта лажа. Вся эта херомантия. Свободы, народы… Нас встретят радостно у входа. Наивен ты. Наговорят тебе, а ты и рот открыл. Да разве можно всему верить, что тебе вешают? Два пишем, три в уме. — Маныч снисходительно похлопал меня по плечу. — Ой, пропадешь…
19
Бедну саклю его я запомнил, а вот квартиру, правда, мы не знали. Но язык — он ведь и до тюрьмы доведет, а спрос в карман не лезет и карман не трет.
Домишко деревянненький, двухэтажный, двухподъездный, четырехтрубный, даром, что в центре города — смотреть не на что. Хоть и готов я был после его рассказов ко всему, но как двери в подъезд открыли, едва не выключился — глаза напрочь выедает, спасибо еще, что хоть куч не навалено.
Поскреблись в первую же ободранную дверь. Бабеха открыла, прям из кино: засаленная, разбухшая, да еще с рыбьей чешуей в кудрях. Минька рассиропился от уха до уха, стал про Маныча спрашивать да показывать: каков он, Маныч-то, чтоб попонятливей.
— А-а, этот трубач-то ёбаный? На втором этаже.
И дверь захлопнула, ходит вас здесь всяких, пьянь.
На втором, так на втором. Знают-то с лучшей стороны соседушку.
Маныч открыл сразу, будто ждал за дверью. Трезвый, как умывальник, небритый, в длинной фланелевой рубахе навыпуск, таких же кальсонах и белых же высоких валенках.
— Артух, ты как белогвардеец.
— Что?
— На белогвардейца, говорю, похож.
— На жопу с ручкой я похож. Ноги вытирайте.
Пропустил хмуро в квартирку.
Махонькая квартирка, но уютненькая. Располагающая. С кухонкой, с печкой. Чисто. Сытно пахнет, домовито. Печка в изразцах, даже не печка, а что-то вроде камина: очаг, решетка, все дела. По стенам полки, на полках книги, книги, книги, всё больше в кустарных переплетах да странных обложках, папки с торчащими лохмотьями газетных вырезок, толстые журналы, газеты стопами. Несколько икон, но не в углу, а по стенам. Афиша осыпающаяся: инструментальный ансамбль. Артуха ли, нет, но кто-то похожий, стройный, черняво-кучерявый, с французской бородкой, а-ля карэ второй слева, сакс к грудям прижимает. Стол у окна. Машинка пишущая. Чернильный прибор в виде Кремля. А на кухне… Самовар. Не какой-нибудь там, а всамделешний самоварище. Пузатый, блестящий, с витыми ручками и узорчатым краном.
— Пива принесли? А что так?
— Да леший тебя знает — дома ты, нет? Может уже кони кинул.
— Вот и помянули бы.
— Пивом что ли?
— Раз бестолковка не шурупит, значит пивом.
— Что у тебя за шарпалет, Артух? Не въеду.
— Не шляндай! Куды в лаптях по паркету?! Видишь вымыто? Почапал. И носки снимайте, если ноги мокрые. Вот — на печку. Пошел следить, говношлёп, мой за вами. Привыкли там у себя в общаге.
— Да я хотел только магнитофон поглядеть.
— Чего его смотреть. Шмайсер маде ин. На помойке подобрал. Полгода матюгов и готов. Ну куда!? куда? Ручонками корявыми! Если каждый лазать начнет… Кинематика попалась хорошая. — Маныч закашлялся, прижимая руку к горлу. — Керкаю, видишь, пронесло по такой погоде. Давайте-ка, взяли самовар — и к печке, вон на табуреточку, где вьюшка.
— Вью чего?
— Глаз сломаю. Ставь. Потом бакланить будешь.
— Артух, а чего корпус не доделал?
— А матюгов не хватило.
— Ну, дериба-а-ас.
— Характеристики не хуже, чем у «Акая», — сказал Маныч спокойно, — на осциллографе проверено.
— Крутани чего-нибудь. Оценим. У тебя Блэкмора последнего, случаем нет?
Маныч, по всему, хотел что-то сказать нелестное про Блэкмора, но передумал, пожевал губами, открыл створку шифоньера. В шифоньере, там, где по идее должна была висеть одежда, на самодельных полках снизу доверху было заставлено коробками с самой дефицитной 525-метровой пленкой.
— Вот где шхера!
— Пора раскулачивать. Смотри, что деется.
Он, не спеша, выбрал коробку, пробежав пальцем по наклеенным на них номеркам, вырезанных из чисел календаря, заправил в стоячий динозавр пленку, покопался во внутренностях, соединил-замкнул-щелкнул, и комната мягко вздохнула — на колонках выпрямились диффузоры, пошел высококачественный шип, иголка на записи скользнула, проехала немного по бороздкам, и, наконец, бархатно вступил саксофон.
— Джерри Малиган[52], — предупредил Маныч вопросы, раздувая у печки самовар.
— А красиво, смотри.
— Через многое чувак прошел, чтобы выжить — ответил Маныч. — Как один умный человек сказал: не музыка, а наивный трепет чувственной души.
— У тебя как в девятнадцатом веке. У учителя гимназии. Книги. Самовар.
— Артух, книжки можно посмотреть?
— Нежелательно.
— А почитать что-нибудь дашь?
— Дашь на дашь.
— О, — поднял палец Лёлик, прислушиваясь, — смотри как запел.
— Самовар, что ли?
— Приходите, тараканы, я вас чаем напою.
— Так чего, слушай, чай? Какая песня без баяна? Давайте в гастроном сгоняем, давеча «Токай» стоял.
— И четушки были.
— С четушки всё и начинается, — вздохнул Лёлик.
— Чего ты, как целочка!
— Я тоже что-то, — поморщился Минька. — Вечером голова беременная будет, а тут еще на работу тащиться.
— Какую-то лажу порете, я вас не пойму. Короче!
— Токайского? — неуверенно спросил Минька. — Будя одну. И абзац.
— Зарекалася ворона говно клевать, — сказал Лёлик, не обращаясь ни к кому.
— А чего ты электрический чайник не купишь? — спросил я.
— И сами мы неискренние и чайник у нас электрический, — ввернул Лёлик.
— Деды с медным жили? И мы проживем. Зарядит через этот… проводник… всякой дурью плюс на минус, а потом скачи попусту целый день сивкой-буркой.
Минька скорчил рожу. Крутанул пальцем у виска.
— Не выкручивай. Последнее выкрутишь, — заметил Маныч его ужимки.
— Так кто пойдет? На спичках?
— Не надо, Миня. Я буду делать.
— Не боись, Лёля. За нами не заржавеет.
Ну, кто пролетел? Ясно кто. Минька спички ломал.
— Ногами не шаркай! Митулем! — напутствие дали.
До гастронома дворами один миг.
Ждем-пождём — нету Лёлика. Двадцать минут нет, тридцать, сорок. Куда ушел? на Дальний Восток что-ли?
Час прошел!
Является. Пустой.
— И что?
— Да стою-стою, очередюга такая, как в Мавзолей, а тут хмырь какой-то без очереди пролез. Она ему пузырь дала, все возбухать стали, а эта манда встала, продавщица, в позу, и говорит: «А может он меня ебёт?» — с таким выебоном. Все и заткнулись. А я, дура, надо язык высунуть, возьми и ляпни: «Логично». «А ты чего в робе стоишь? — мне, значит, говорит, — вали отсюда! В рабочей одежде не отпускаю». Я — бэ-мэ, не дала и пиздец: «Я тебе уже сказала!»
— «Бэ-мэ». Тенето!
— Ты, Лёля, где-то боевой, а где как в штаны наклал. Попросить никого не мог что ли?
— Да там потом наперло ханыжья — время-то к обеду, — давка, свернули у нее прилавок. Она как заорёт! У меня аж ноги подкосились. Вскочила на стол и шваброй грязной по харям, по харям. И закрыла и всё. Повесила «санитарный день».
— И что теперь?
— Постояли, поматюгались и разошлись.
Мудак, одно слово. Хуй нерусского царя. Теперь за плотинку топай, в центра. Пошли вдвоем — доверия больше нет.