Четыре четверти - Мара Винтер
Он говорил. Я слушала. Он говорил. Я слушала бы, говори он что угодно, но неугодные вещи озвучивал Марк. Не идею, а её отсутствие, не путь, а тупик любого пути. Продумывал, что стало бы, примени тот или иной строй к нынешней расстроенности, и видел: ничего хорошего. «Глупость кажется мне розыгрышем, – признался он. – Постановкой, не всерьёз». Я многого тогда не понимала, но видела, как бьётся в нём жилка. Не коммерческая. Не музыкальная, хоть он и сочинял (из своих страшных грёз, в струну вбивал их). Жилка на виске. Та самая. Куда целят пулю.
Я проснулась от смутного ощущения, что должна встать. Похоже на толчок в бок. Брат, во сне, прижал меня к себе так, словно выпускать не собирался. Я подумала: «Лежать бы с ним вечно». В запахе "Кензо", дыма и кожи.
Освободилась, нашла куртку, джинсы, кеды. Шестое чувство – не миф. Когда оно говорит: «Беги», – надо бежать. Когда оно говорит: «Беги, в углу маньяк», – мне, я обязательно пойду к маньяку. Интересно же.
Двор спал. Небо из серого стало грязно-лиловым. Пустая будка. Собака умерла. Снег под рифлёной подошвой. Фонарь за воротами. Вокруг него – танец насекомых.
Прошла вдоль кирпичной стены, задевая пальцами шершавый камень. Обмотала голову пуховым шарфом. Чтобы не мёрзли уши. Скрипнула задвижкой ворот.
Бродячий пёс поднял морду. Я опустилась в сугроб, скрестив ноги по-турецки, и он положил морду мне на колени. Звёзды таяли в сиреневом дурмане, невидимые после рассвета, вдалеке маячила чья-то тень, но я уже не боялась незнакомцев. Люди, как собаки, улавливают адреналин. Испугаешься – искусают. «Я не понимаю, друг мой, – доверительно обратилась к шерстяному компаньону, – зачем нам с ним кто-то ещё. – Погладила длинную морду. – Говорит, в каждой девушке своя прелесть. Девушки вешаются на него пачками. Смотрю я на это всё, и не понимаю: зачем меня-то отталкивать? Я слова не скажу, пускай гуляет хоть до азиаток со всеми тентаклями и грязными трусами. Пускай думает хоть о судном дне, хоть об антиутопиях. Что сказать на это всё, я не знаю, понять пытаюсь, пытаюсь и – никак. Самой бы из смертей выйти… – Собака согласно лизнула мою руку. – Один ты, солнышко, один, и я одна. И дать мне тебе нечего. На всех тепла не напасёшься».
Шаги приближались.
– Марта! – знакомый голос, девичий. – Марта, это ты?
Джинсы прорваны на коленях, куртка расстёгнута, волосы всколочены. Хельга бежит мне навстречу. Мы с собакой, мягко говоря, удивились. Я вскочила:
– Что случилось? – Губа разбита. На скуле – ссадина. – Откуда ты такая? – Избранница моего брата подошла ближе, неестественно ссутулившись.
– Я так рада, что первой нашла тебя, а не Марка, – запыхавшись, перевела дух. – Меня мать из дому попёрла. Шлюха, говорит. Иди, где спала, говорит. – Чёрные боты на тоненьких ногах. В расщелинах джинсов запеклась кровь. – В одном доме с тобой находиться противно, говорит. Лучше бы ты кололась. Люди говорят, какая дочь, такая и мать, а у неё – репутация, – выплюнула последнее слово, как ругательство.
– Тебе в ментовку пора, – законно возмутилась я. – Бытовое насилие.
– Сестру отберут, – не согласилась Оля. – Мелкая, с эпилепсией, какой ей детдом, помрёт. Да и то… если кто-то что-то рассмотрит. Воспитательные меры – на усмотрение родителя. Нет, права мама. Права. Надо перекантоваться где-то, пока остынет. Она хорошая, но темпераментная. С сестрой носится и пашет, на элеваторе своём. Грех на ком-то не сорваться.
Пристально заглянула мне в глаза. Так глядят, когда проверяют: прокатила ли ложь.
Будет она – мне ничего не светит. Прогоню её – не светит во мне. Второе хуже.
– Раны обработаю, – я покорилась. – Живи, сколько нужно. Юлия Олеговна к нам не ходит. Может, не заметит тебя.
– Спасибо, – на выдохе. Капюшон заношенного пальто упал на плечи. Тушь – дорожки на щеках. Под глазами – мешки, тёмные, как у мертвеца.
Я подумала: «Вечером я желала ей зла». Фонарный свет, как прожекторный луч, кольцом озарял сцену. Две девочки на снегу и голодный пёс.
– Всё не так плохо, – сказала я, – по крайней мере, ты жива.
– Не думаю, что это плюс, – ответила Оля.
Мы друг друга поняли.
Где собака зарыта
Мне снился сон. Давным-давно, ещё в детстве. Открываю фотоальбом. Первый кадр, что вижу: мы втроём, мама, Марк и я. Я закапризничала и скривила лицо. Кадр подёрнут фиолетовой дымкой. Моё лицо искажается: время, ложь, пляшет на нём, темнее и темнее. Переворачиваю, содрогнувшись, страницу. И вижу себя кричащей. Не только вижу, но и слышу. Дикий ор из недр фотоальбома. Ни закрыть, ни уши зажать. Вот, похожее чувство я испытываю сейчас. Записи орут. Смотрю на них, молча. Ни закрывать, ни зажимать нечего. Единственное, что могу – дать им форму. Слова. Крик в слова, крик в ноты. Я окружена знаками. Знаки кричат. Мне тяжело писать. И, главное, был бы в этом писании хоть какой-то смысл. Полцарства за смысл. Вскрывать старые дневники, чтоб из грязи… не в князи, не в княгини. Тёмное дело. Был глины пласт, потом от него отделился дух, и воспарил над глиной, и решил: создам-ка сам из себя, себя. Высшая степень эгоизма, присущая творцу. Никак не человеку живущему. Разве что жившему.
Зло на зло – пожар. Добро на зло – пожарник. Гасить – это обнимать врага.
Был случай: как-то вечером я выдвинулась за сигаретами в круглосуточный ларёк. Напоролась на поддатого мужика. Он принялся зазывать к себе, мол, выпить, закусить, музыку послушать. Сказала: «Я бы с радостью, но мне надо добежать до магазина и идти по делам. Вы мне нравитесь. Мне вообще люди нравятся», – когда между мной и ими – оркестровая яма. Он сфокусировался. Обслюнявил мне руку, ощутив себя дворянином. Крикнул в спину: «Скажи хоть имя своё, фея!». Я в ответ: «У фей нет имён. Останусь мимолётным виденьем». Нимфеткой в старой парке поверх платья с рюшами, со шрамами и милым личиком. С пониманием: особому случаю – особый