Елена Георгиевская - Инстербург, до востребования
— Она же в военчасти работает, — недоумённо возразил второй мент.
— Если честно, я не знаю, почему такие люди работают в военчасти.
— Значит, придётся забрать её, — философски заключил сержант. — Пойдёмте с нами, гражданка, вам проветриться надо.
— Документы будете смотреть? — спросил Марк, доставая из кармана паспорт.
— А… Что это у вас гражданство литовское?
— Извините, какое есть.
— Ладно. Пошли.
— А дверь кто будет запирать?
— Она говорит, что потеряла ключи, а её мужика хрен разбудишь, — буркнул второй мент. — Я его как-то забирал в трезвяк, он там уснул на полу, и по фиг на всё.
Юля сопротивлялась, но потом обмякла и стала апатично смотреть по сторонам. Марк попробовал ещё раз набрать номер Жанны — безрезультатно.
— Вы бы машину в таком дворе не оставляли — угонят или разобьют, — посоветовали менты.
* * *— А помнишь, ты нажрался колёс и орал, что вступишь в масонскую ложу и доживёшь до восьмидесяти лет, а мы все передохнем, и только наши дети будут писать о тебе мемуары? А я предложил Асе написать по тебе некролог, потому что если столько принимать колёс, сколько ты в две тысячи четвёртом, можно не дожить не то что до восьмидесяти, а даже до следующего Восьмого марта.
— А ты мне твердил, что я недоволен жизнью. Менторским таким тоном, сука. Я, насколько помню, сказал, что недоволен отдельной категорией самодовольных менторов, и это ещё не вся жизнь. Ты меня просто взбесил тогда, у тебя была мания публично унижать людей.
— У меня никогда не было такой мании. Позвони в психушку насчёт Юли. Я серьёзно.
— У меня в общежитии как-то девушка вызвала 03, когда у неё соседка мебель в комнате стала поджигать. Приехали, посмеялись, мол, студенты дурака валяют, и уехали.
— А соседка что?
— Ничего. Поставила на пол сковородку, положила туда биографию Фрейда, подожгла, собрала вещи и, провожаемая клубами дыма, ушла. А ту девушку потом исключили за аморальное поведение — порчу казённого имущества… А тут полгорода свихнулось, и никого не забирают.
— Тебя нужно туда забрать, понял? Тебя.
— Уёбывай давай из моей машины, — предложил Марк.
— Скажи спасибо, что не получил по морде.
— Не хуй меня пугать, сто раз говорил. Я в армии служил.
— Ты что видел в этой своей армии? Чему тебя там научили — подстригать садовыми ножницами кусты возле штаба? Я в Израиле видел, как людей на куски разрывало, тебя бы туда, блядь. Или ты теперь играешь в национал-социалиста? Русского, немецкого, литовского — определился уже?
— Миша! — Марк откинул голову на спинку сиденья. — Я же всё это делал из-за Жанны, а не ради себя. Мне жалко. Я не мог не вступиться. Я всегда вступаюсь за людей, которые выделяются из толпы.
— Ты мог не писать весь этот бред моей жене? — в третий или четвёртый раз за вечер спросил Миша.
— А твоя жена, ты считаешь, очень гуманно к ней отнеслась?
— Эта дура, заслуживающая, по-твоему, гуманного отношения, достала вообще всех, — не выдержала Ася. — Так необходимо было подобным образом привлекать к себе внимание? Хотела лишний раз потрепать нам нервы? Эгоцентричка, садомазохистка, истеричка и мегаломанка.
— Цитирую, дорогая, — язвительно улыбнулся Марк. — «Некоторые кисейные барышни ужасаются моему образу мыслей, в глубине души понимая, что стали бы в десять раз хуже, переживи они одну десятую того, что я. И вряд ли хоть одна из них сможет умереть за идею, любую идею. А я смогу. Права человека для меня — не способ самовыразиться, не ниша, заняв которую, можно в будущем прославиться и бабки слупить. Это моя свобода, я сама; я ничего не сделаю, если не буду ощущать себя свободной и ничем не связанной. Это девочки, которых я люблю. Это девочки, которых я полюблю, когда они освободятся и станут такими, какими должны стать, а не такими, какими их хотят видеть отцы, и учителя, и клиенты с толстыми кошельками».
— Это написано в две тысячи первом году. И причём тут Жанна?
— Она и сейчас такая же, как в две тысячи первом году. А ты — нет.
— Хорошо, давай Жанна придёт к тебе домой с бомбой, и ты, умирая, простишь ей стремление уничтожить твою нацию, за то, что она в тридцать один год истерит, как старшеклассница, — вмешался Миша.
— Ты не понимаешь, фашизм — это не жидоедство, это интернационализм, на самом деле.
— Всё, — в тихом бешенстве проговорила Ася. — Дожили. Я больше не приеду сюда. Не только в этот город. А вообще в эту страну.
— Я смотрю, эмиграция излечила тебя от излишней общительности, дорогая, — обернулся к ней Марк, — или это положительное влияние твоего мужа?
— Провоцирует, не обращай внимания, — тихо посоветовал Миша. — Марик, хватит выёбываться. Кандидатскую ты проебал, вторая жена у тебя — страшное пиздопроёбище, сам ты — мудак, потрёпанный и вышедший в тираж. Твоим деньгам лично я не завидую. Я не умею завидовать вообще. У меня тоже есть деньги на плазменную панель, но я её не куплю, мне не надо. Мне некогда и неинтересно жить так, как живёшь ты. Весь твой якобы аскетизм и все претензии пошли прахом, и теперь ты самоутверждаешься в роли умника, терпимого ко всем якобы новым и революционным — хотя нового в ёбаном фашизме нет ни хуя, — течениям, которым место на помойке типа этой. Я не понимаю тебя, да. Я не понимаю, как можно спать с Жанной, не говоря уже о твоей жене. Пожалуйста, прости меня, если я тебя чем-то обидел.
— Что, чувствуешь себя страшно крутым, сукоед? — тихо, с угрозой в голосе поинтересовался Шимановский.
— Не очень, — равнодушно ответил Миша. — И всё-таки я не понимаю… Жанна — она такая… неухоженная.
— У меня с ней ничего не было.
— Ещё бы, — Асю начал разбирать смех. — Цитирую, дорогой: «Демон ревности сильно грызёт меня. Я не могу нормально общаться с людьми, но я могу преследовать и задалбывать объект своей любви. Ревность дикая, чёрная, к каждому столбу ревную, можно сказать. Плюс я убедилась в последнее время, что моя ревность сильна и в виртуальном общении. Нет, мне не победить этого демона, мне лучше быть одинокой, как сейчас».
— Заткнись, — сказал Марк.
— Да ладно, это же из открытых записей. Продолжим. «Бля, зубы иногда болят. Крошатся, ломаются от курения, суки. У меня они и так не очень — практически везде пломба на пломбе. А я к зубному боюсь, не хочу маму напрягать, да и денег это нынче больших стоит». Марик, ты хотя бы оплатил ей дантиста?
Шимановский достал из кармана куртки пачку «Данхилла», чиркнул в полутемноте зажигалкой:
— Вы моральные уроды. Нельзя так издеваться над людьми.
— Что ты так нервничаешь? Мы же не над тобой.
— Ася, ты по-прежнему пишешь остросоциальные… это… передовицы? Или все места русскоязычных публицистов заняты, и ты пробавляешься переводами для мелкобуржуазных фирм?
— Завидно?
— Нет. В Германии правовой фашизм и тупость, я туда не хочу. Как вы не можете понять, что я не хотел вам отомстить?
— Разумеется. Ты просто осознал, что в твоей жизни есть место светлым платоническим чувствам. К гению нашей дневниковой прозы, русскоязычной Унике Цюрн. Поскольку у девушки нет денег на дантиста, чувства могут быть только платоническими. Хорошо, что ты всё понял про Германию: из тебя вышел бы не очень хороший сутенёр, или кем ты там собирался работать?
— Миша, выйдем отсюда, потому что бить морду твоей жене я не буду. Придётся тебе. Я тебя очень прошу: выйдем отсюда… а, блядь, они едут. Чёртовы спасители.
Начинало рассветать. Хотелось спать, а не бить друг другу морды.
— Всё это очень глупо, — сказал Миша, собираясь выходить. — Я могу с тобой подраться, если ты настаиваешь. Только это очень глупо, я ведь сильнее. Мало покоцанной машины, нужна вдобавок разбитая рожа?
— Мне показалось, что это ты хочешь разбить мне рожу, — пожал плечами Шимановский, тоже собираясь выходить.
— Нет. Ты не врубился. Мне не хочется тебя бить. Мне и жить не хочется уже много лет, потому что люди жуткое говно. Ещё большее, чем мне казалось десять лет назад. А я врагу не пожелаю увидеть то, что мне пришлось увидеть десять лет назад.
— Это не повод считать всех людей говном.
— Нет, повод. И если сдохнет Жанна, и даже если сдохнешь ты, я не проявлю ни тени сочувствия. Но я и радоваться не буду, потому что мне плевать на вас.
— Слова истинного каббалиста.
— Где уж мне до тебя. Марик, ты помнишь, что Баал Сулам говорил о случайности? Не бывает случайных людей, везде нужно видеть промысел творца. Так вот, я знаю: ты — это не случайность. Несколько лет подряд ты помогал мне понять, что люди гроша ломаного не стоят, особенно такие, как ты. Человек становится кем-то, когда стремится к высшему, но стремится он к высшему недолго и плохо. Лишь в эти моменты он становится человеком, всё остальное время он — пустая скорлупа, солома, носимая ветром. И в этот самый момент, в три часа ночи в чёртовом бывшем Инстербурге, мы стоим не больше, чем этот мусор на помойке. И на хера нужен какой-то там «фашизм» или «гуманизм», когда ты отчётливо понимаешь, что всё именно так?