Андрей Иванов - Бизар
– В замке будет монастырь. Я в нем теперь не живу. Там библиотека, и вы там пока что можете пожить. Вы поживете там. Я поживу тут, рядом. Вполне пригодное помещение. Крыша только течет. А в замке будет православный монастырь, молодой человек. Это чтоб вы сразу были в курсе дел, чтоб знали, что тут у нас происходит. Вот это тоже очень важная мысль…
Старик вычленял главное, записи первостепенной важности, ножницами вырезал выделенный текст, очень сосредоточенно, с открытым ртом и пустыми глазами, так осторожно, как будто резал по живому. Ножницы были огромные – такими можно было запросто стричь кусты! Мы с ним сидели в его офисе и сутками рассовывали по конвертам письма, он их деловито подписывал, я клеил марки, с сумкой через плечо, как записной курьер, мчался на почту или в город к какому-нибудь человеку.
– А это, – в таких случаях говорил мистер Винтерскоу, – мы не станем посылать почтой. Мы не станем полагаться ни на кого. Это из рук в руки… соблаговолите доставить, молодой человек!
Он говорил, что многое из его корреспонденции перехватывалось, а после всплывало у юристов, которые препятствовали осуществлению его грандиозного замысла.
– Но об этом молчок! Тсс! Строжайшая секретность!
– Так точно, сэр!
Заданиям не было конца. Не успевал я вернуться, как он тут же распахивал блокнот, выдергивал оттуда записку и отправлял меня с нею: «В путь, молодой человек!» – «Есть, сэр!» Я ехал на почту; он шел в офис слать электронные письма. Так он и говорил:
– Ты едешь на почту, я иду в офис писать электронные письма!
Тринадцать раз в неделю – почта! Снег и слякоть. Гололед! Два велосипеда пришли в негодность за полтора месяца. Немец со сварочным аппаратом отказался варить.
– Дешевле новые купить, чем за электричество платить! – сказал он и добавил, махнув рукой: – И вообще, столько возни… столько возни с этим замком…
Но новый велосипед не купили. Ходил пешком. По ночам меня мучили судороги в ногах и болели натруженные ступни. С приближением семинара заданий становилось все больше и больше. Ходить приходилось все дальше и дальше: во-первых, он повздорил на ближайшей почте, потому что заподозрил кого-то в шпионаже; во-вторых, он перестал давать деньги на автобус: чем дальше едешь, тем дороже! – а он экономил, – логично, ничего не скажешь. Чем больше становилось дел, тем менее вразумительной становилась его речь. Старику едва ли удавалось под нос разжевать несколько слов. Они крошились, падая с его губ, их тут же склевывали синички и улетали… я смотрел им вслед, пытаясь сложить слова из букв, какие стайки птиц иной раз рисуют в полете, – но, конечно, напрасно, гадать было напрасно! Голова старика Винтерскоу была до верху забита, времени толком объяснять что-то у него не было. Крышки к его голове давно никто не примерял. Сам он не заботился о том, что из него выплескивается, просто перестал за собой замечать. С кем-то вел какие-то споры, дописывал вслух какие-то письма, подматывал провода к какому-то оборвавшемуся телефонному разговору. В этой голове шла настоящая война! Против него ткался заговор – кто-то сучил палками, чтобы вставить в колеса (возможно, и моего велосипеда); кто-то его дергал за веревочки, которые из него тянулись во все стороны. Ему постоянно звонили, к нему шли с вопросами; он скандалил, психовал, уходил, отсылал… засыпал в кресле на балконе с чьим-нибудь котенком на коленях.
Я ему тоже, кажется, быстро надоел. Через месяц он начал рычать на меня, через два мне стало казаться, что задания, которыми он меня нагружал, были придуманы – лишь бы от меня отвязаться, услать меня подальше; иногда было невероятно сложно понять, что именно он хотел сказать, кого надо искать, куда идти, что говорить. Однажды я плюнул и перестал беспокоиться, просто вставал и уходил в лес, гулял там… а когда возвращался в офис, находил его спящим, то задушенным своим шарфом, то клюющим носом, с рукой на клавиатуре и убегающей от него в бесконечность буквой…
Он частенько напоминал об испытательном сроке, о всяких условностях; достал меня своей скрупулезностью – наверняка эта игра доставляла ему удовольствие. Заслать меня за чем-нибудь. Каждый раз точно на край света. Даже махал рукой напутственно, желал во след удачи так, словно уверен был, что больше никогда меня не увидит. Когда я возвращался, он прежде всего хотел слышать, что со мной случалось по пути, – похоже, затем он и придумывал задания, чтоб я совершил оборот по Хускего и насобирал для него лукошко новостей. Старик выслушивал, кивая носом, а потом опять что-нибудь сочинял, с важным видом давал мне конверт и дюжину советов, и все повторялось. Я брел по деревне, смущенно стучался в двери, кому-нибудь что-то напоминал, передавал или искал что-нибудь… Меня воспринимали как посыльного от хозяина. Поэтому меня невзлюбили поначалу, прятались от меня, улыбались хитренько, подмигивали, качали головой и ждали, когда я ретируюсь. На каждом шагу были загадки, уловки, экивоки. Деревенька, казалось, была сплетена из сплетен и слухов, все вокруг шуршали, даже деревья и кусты меж собой шушукались да в мою сторону кивали. Все было хитро опутано незримой паутиной. Каждый житель Хускего был себе на уме и словно завернут в кокон; каждый предмет был частью огромного лабиринта. Иногда самые незатейливые предметы внушали ужас: за ними маячила судьба, рок, предопределение или что-то вроде того. Над всем возносился проект мистера Винтерскоу, его непостижимая философская система цепко держала засохшей клешней каждую вещицу. Ничего нельзя было трогать, не говоря о том, чтоб сдвигать. Что-то пилить или ковырять без разрешения строго-настрого воспрещалось. От этого зависело грядущее человечества. Так он говорил, на душе делалось тревожно. Его слова меня сковывали. Целыми днями я просто просиживал в замке (старался почаще менять комнатки, чтобы трудней было меня найти), тянул чифирь, курил, глядел в окно, размышлял или просто пялился на лес. Там, посреди пышных крон, были два одиноко торчащих длинных засохших ствола, они картинно тянулись к небу, как в немой мольбе воздетые руки. В замке было полно картин, и на многих были эти сухие стволы-руки. «Насколько же примитивны человеческие создания!» – думал я, на меня нападала сонливость, глаза слипались, в сонном сознании образы росли как ветви, роняя на душу тяжелые плоды. Ростки сновидений пробивались медленно. Мне снилось, будто я куда-то шел, торил тропу в бесконечных снегах, над снегами сверкали молнии, вычерчивались силуэты, небо трескалось как лед, обрушивалось, я просыпался. Рядом стоял старик с ручной пилой.
– Надо отнести ее немцу, – хрипел он, – совсем не работает. Цепь не ходит! – восклицал он, дергал ее, дергал, пила фыркала и только. – В замковой библиотеке надо топить. Фолианты отсырели!
Я брал пилу и шел к немцу. Гюнтер вздыхал, проверял бензин, крутил, вертел пилу, потом откладывал. Я его понимал. Пила заржавела, она была ни на что не годной.
– В замковой библиотеке надо топить, – проговорил я зачем-то.
Немец тяжело вздохнул и сказал:
– Для этого необязательно пилить дрова этой пилой. Для этого вообще пилить дрова совсем необязательно. Дело даже не в замке, у которого нет крыши как таковой. Даже не в крыше дело, – сказал мягко немец, вытаскивая из чулана в несколько рывков, как упирающуюся козу, ручную пилу побольше. – Тут кое-что другое… у кого-то что-то с головой…
Пила была в масле; она поблескивала у него в руках. Мы пошли. Старик нас уже ждал. Он стал кричать издали, почему мы так долго возились! Гюнтер ничего не сказал, улыбаясь, он шел вперед. Старик сказал, что в замке кризисное положение с дровами. Повел в лес. До глубокой ночи пилили сучья, укладывали, вязали, таскали на повозке по горке в замок. До утра складировали. Утром я начал топить печи в комнатах, набитых сучьями до отказа… спал там же… и последующие несколько недель… Зима быстро таяла…
В замке было жутковато. Там все время что-нибудь происходило, даже если никого не было, все равно хлопали двери, метались голоса, что-нибудь падало, разбивалось… Я старался не обращать на это внимания, топил в библиотеке и перебирал фолианты. Старик приказал все высушить, разрешил пользоваться феном и пылесосом. Сам занимался куда более важными делами: перетаскивал статую Будды из комнаты гуру в холл, приставлял лестницу к стенам и рассматривал через лупу узоры сырости и грибка. Я сушил книги, аккуратно переворачивал страницы, держал фен на расстоянии трех – пяти локтей, как сказал мистер Винтерскоу, сушил… Ставил том на торец перед закрепленным феном и сушил: странички дрожали, греясь… Подбрасывал в печи сучья, курил, пил чай, смотрел на то, как страницы трепыхались, и думал… Снимал с полок другие, ставил, сушил… Так целыми днями… Тома, тома… Много убирал, пылесосил полки, расставлял книги, подбрасывал дрова в печи, возил тряпкой пыль из угла в угол, переставлял ведра с закаменевшей известью, отмачивал кисти, часами подметал неизвестно что, сидел на ступеньках, пил чай, курил… В голове плелись жуткие мыслишки, и отчего-то все они так или иначе убегали в могилку неминуемого конца, крышка захлопывалась, на нее падали последние взгляды и горсти сырой земли, комьями: тум, тум, тум… Я останавливался посреди залы, холод пробегал по спине, закуривал, прислушивался к ветерку, к первым весенним птахам, замирал, слушая, как сквозь птичий гомон пробивается вой пиломашины или рычание трактора. Вставал, шел, переходил из залы в залу, двигался коридорами, прятался на самом дне, запирался в чулане и сидел во мраке, подтянув к груди ноги, натянув противогаз. Так жутко мне было, что в мрачном этом подвале в самой последней комнатке, где скреблись крысы и бегали тараканы, становилось мне легко.