Олег Юрьев - Новый Голем, или Война стариков и детей
Всего лишь страница номер четыре, а Ирмгард уже заскучала, поглядывает в оконную тьму, перебирает надо лбом отсыревшие макаронинки, хочет пить чай и разговаривать про Мальёрку. Того гляди вернется из ратуши бургомистр Вондрачек, взволнованный завтрашним (сегодня уже сегодняшним) визитом Великого Августа и станет ругаться, что мы с Иркой не ходили с собакой. Да и пора уже было идти снова к Голдстину в башню, папку относить ему назад под матрац. Я вытянул у Ирмгард из рук, перегнул вдоль пополам, а затем, начиная с последнего, один за одним стал выпускать в распрямление желтые, слегка трухлявые листы протокола. На последнем, двадцать шестом, свежими красными чернилами и почерком Голдстина по нижнему полю было написано: Mr Ignatius Tecka, Widow Goddes Jewish nursing home, app. 13, 424 West 44th Street, New York, NY 10036 USA!!! The guy is alive!!! На странице 17 несколько строк были в середине отчеркнуты оранжевым маркером. Вопрос: Значит, вы, проклятый колбасник (Ирмгард затруднилась, в тексте было по-английски - “you fucking kraut”), все же считаете военную полицию Соединенных Штатов детским садом, которому можно рассказывать всякие сказки? Ответ: Никак нет, г-н капитан, не считаю. Но я и своими глазами.... Вопрос: Что своими глазами? Ответ: Г-н капитан, я давал обязательство... Не нашим - вашим! ...Пожалуйста, не по яйцам... слушаюсь!.. Год назад, перед приездом фюрера в декабре сорок четвертого года, в районе рудника проводились полевые испытания (жирно зачеркнуто). Мой взвод был назначен в охрану. Из Гофа пришел трофейный Т-34 и стреляя пополз по карьеру. (Жирно зачеркнуто) шел ему навстречу и светящимся дыханием поворачивал снаряды и пули обратно, на русский танк. Это было страшно. Посреди карьера они встретились - танк с покореженной броней и одной подбитой гусеницей и (жирно зачеркнуто). Обеими руками (жирно зачеркнуто) взялся за пушку и выдернул ее с корнем из башни. Затем вспрыгнул на броню и стал топтать танк ногами. Через несколько минут от танка и сидящих в нем четырех пленных танкистов осталась мятая чугунная плита, она и сейчас там лежит, можете сходить посмотреть, если не верите. Стало странно тихо. Сквозь черный и белый дым начало пробиваться солнце. (Жирно зачеркнуто),переминаясь, оглядывался на двух (жирно зачеркнуто), стоявших на терриконе с поднятыми руками. Как полагалось по плану испытаний, старший офицер охраны приказал им опустить руки. (Жирно зачеркнуто) не двигался. Затем офицер выстрелил каждому в затылок. Ноги (жирно зачеркнуто) стали подгибаться, он задрожал. Тут из-за каких-то кустов и пригорков выползли две группы местных, два подростка и шесть стариков, и, не обращая на нас и на (жирно зачеркнуто) никакого внимания, стали медленно поднимать друг на друга самодельные арбалеты. (Жирно зачеркнуто) двинулся сначала к одним, потом к другим, потом колени его задымились и задергались, он стал обмякать, оползать, пока не обвалился и не рухнул весь наземь - бесформенным куском дымной окровавленной глины. Арбалеты екнули. Один подросток и два старика упали, по остальным был открыт с террикона огонь на поражение.
19. ХАУЗМАЙСТЕР И ХАУЗМАРГАРИТА
Публика начинает потихонечку подтекать - из переулков сползаются сутулые куртки. Фургон CNN распахнул серебристые двери, оттуда вылезли операторы многокарманных серебристых жилетах и пошли площади в разные стороны по Трехратушной, на колесных треногах тяня и толкая, укрытые пленкой черно-блестящие камеры - за ними извиваясь поползли разноцветные шланги. Чешская школа, огибая аквариум автобусной остановки, построена уже на своей стороне за каштаном повозрастно и поростно; немецкая, напротив, строится еще напротив - учителя мечутся, как очумелые, и хлопают учеников свернутыми “Юденшлюхтскими новостями” а) по рукам - чтоб не держали по швам, а в карманы засунули, б) по ногам - чтоб одна назад, под бедро, а другая коленкой вперед, в) по спине промежду лопаток - чтоб расслабили и слегка перекосили хребет: был приказ по Империи: be cool. Детский сад (городской объединенный, с немецким языком воспитания), останавливается (держась за веревочку, в другой варежке - пластиковый полосатый флажок) у триумфальной калитки рядом с нянечкой Али и сожмурившим глаза хомяком. На ратушных ступеньках расселись мужские цыгане, все от мала до велика в одинаковых пиджаках бурых в косую полоску и в огромных морщинистых сапогах, ослепительно начищенных самодельной ваксой - Гонза наклонился к депутату цыганскому Яношику Хорвату, что-то ему возбужденное шепчет на левое ухо, пронзенное двумя златыми колечками. Яношик Хорват сделал из пальцев противотанковый еж над надолбом в районе мотни и кивнул государственно-мужественно егерской шляпой с грачиным пером. Я думаю о Марженкиной красоте, цепенящей меня, и о нашей с Иркой некрасоте, меня до сердечного сжатия забавляющей, и вообще о том, что есть красота? - сосуд, в котором пустота, иль пустота, которая в сосуде. Я думаю о “Войне стариков и детей”, к которой у меня набралось тринадцать килограммов архива и не одной написанной строчки - за год в башне. И о том, куда мне после Юденшлюхта податься - к папе с мамой в Нью-Йорк, к дяде Яхуду в турмалайскую тундру (ассистентом на кафедру новейшей хазарской истории) или же в б. Ленинград к символисту Цымбалисту и пустым преображенским могилам. “С ума сошла, девка? Ехать в Союз! - подымала Ирмгард круглые брови, натертые наилучшей сажей Парижа. - Не зырила что ли по ящику в октябре-месяце, как они там в Москве прям из пушек пуляют?! Усраться и не жить! Поехали лучше на Мальёрку со мной - наши там испанцы задвигатели не хуже вашей гурзы, дрючат все, что шевелится! У тебя когда виза кончается?” Немецкая кончается с декабрем, но на Чехию мне пока что ( - пока не закончено строительство нового Лимеса!) визы не нужно - перебегу площадь и буду в законе. Но что Чехия? Как печально говорил (встряхивая сединою у плеч) неизвестный двухметровый старик в полукедах на босу ногу, в ленгоршвейских техасах и в стройотрядовской куртке (на спине растресканная трафаретная надпись славянской вязью: ЛГУ. СУХОНА-82. с/о “Химик”) поверх голого, красно-бурого, на груди будто круто посолённого тела, который (в начале восьмидесятых годов еженедельно по пятницам) заходил в каждый книжный и каждый канцелярский магазин на Литейном и Невском, ставил на прилавок колоссальный рюкзак с чем-то многоугольно-бренчащим, спрашивал книжки-раскраски, все какие в наличии, и, внимательно каждую рассмотрев, возвращал: Это я уже раскрашивал.
В окошке архива поясные Марженка с Ирмгард - значит, пришли уже (почему я не видел, как Марженка неподвижно и прямо едет по площади на мелко подскакивающем велосипеде?), значит, включили уже свет, баварское радио и вечнобурлящий кофейник, вделись в архивные тапки с помпонами из заячьих хвостиков (д-р Вондрачек, бургомистр Юденшлюхта, дедушка Иркин - великий охотник на зайцев, на кротов с таксой (такса русская, короткошерстая, из медалистского помета, а по имени Чуча, подарена в 1987 г. председателем Добровольного общества охотников и рыболовов бывшего породненного аула Ягудное в б. Азербайджанской ССР Дувидовым Я. Ш.), а также на вальдшнепа, гаршнепа, кроншнепа и еще на какого-то “горного дупеля”, иначе называемого “отшельник-бекас”). Ирмгард слегла на подоконник всеми своими выкаченными из рюшей грудями (“Как же я тебе завидую, Юлькин, что ты такая доска, а на мои-то на буфера ни одно приличное платье не влазит!”), высунула пухлые, ослепительно-голые руки наружу, под морось (“Не, солнышко, руки, губы и щеки у меня не обветриваются, ни при какой погоде - хочешь, научу? - и у тебя не засевереют ни в жизнь, надо только регулярно малафьей мазаться, испанской или азербайджанской, но чехи, марамои и арики тут, учти, не годятся: не та жирность!”) и сильно машет: левой дедушке вниз, правой наверх, в сторону башни - мне. Углядела-таки, белокуриная бестия! С нею рядом вполоборота в пунктирном кресте моего окуляра стоит Марженка - неподвижно и прямо, чуть в глубине; неподвижное прямое лицо ее не выражает ничего. В августе я был у них дома, в наглухо зашторенной дворницкой Юденшлюхтского замка, приехал когда из Америки и не обнаружил под подворотным камнем ключей. В ратуше, запертой по воскресному дню, на мыки и стуки не отзывался никто, Ирмгард, я знал, еще не вернулась с Майорки, город был пуст, как белая мексиканская руина из вестерна, и так же пронзительно вылощен солнцем. Я засунул чемодан под полувыветренный из вусмерть ожидовленной почвы корень каштана, прикрыл его разворотом бесхозных “Жидовско-Ужлабинских новин” со следами ежиного пикника и, подламываясь на лодочках сорок второго размера - американских, практически канонерских - пошел вниз, в замок. Из сверкающе-чешуйчатой горки фонтана выходила радуга, не имеющая конца. Йозеф Тон сильными движениями подметал вокруг, будто гонял по манежу большое желтое облако. Марженка в суровом сарафане, каком-то, я бы даже сказал, сарафандре, стояла на крыльце служебного флигеля, до исчезновения колонн и мраморных щербатых младенцев обвитом мохнатыми розами. “Ахой, - сказала она. - Будеш обедвать?”. Я шагнул за ней в дом и вздрогнул от блаженного холода в ноздрях и во лбу, от блаженного полумрака на веках. Квартира была вся в одну бесконечную комнату: метров сто пятьдесят или двести. Низкие стены свежеоштукатурены, но с длинно проступающей волглостью. Мебелей никаких, кроме овального столика, накрытого на троих и под крахмальной скатеркой до полу - далеко у противоположной стены, перед экономно горящим камином. Я соскреб об порог канонерские туфли и двинулся постепенно коченеющим босиком через чермное сверканье паркета. По дороге я с облегчением думал о том, какой же я молодец, что успел-таки до отлета сделать педикюр в Гринвич-Виллидже - в русских термах “Golubchik”. Марженка неслышно шла сзади. “Просим”, - сказала она. Я не оглядываясь сел к столику и развернул на коленях льняную салфетку. Но сразу обедать не дали. Сначала Йозеф Тон (снявший сапоги и клеенчатый фартук) с Марженкой (накинувшей кофту) сыграли дуэтом второй акт “Волшебной флейты” в переложении для аккордеона и виолончели. Марженка, как ни странно, на аккордеоне, Йозеф Тон, шевеля рыжим ртом, немо выпевал все партии. Я же пока разглядывал тарелки: на донце беспросветный розовый куст, густо-темнозеленый в листве, мохнато-желтый и алый в развратно развернутых розах, по ободу - мягким золотом бесконечно повторенный орнамент моих детскосадовских варежек; чем-то мне это казалось странно знакомым. Йозеф Тон высвободил из-под подбородка виолончель, осторожно прислонил ее изогнутый корпус к своему прямому и наклонил голову. Я изо всех сил захлопал. Хлопк‰ ж‰дки, потому что жидк‰ хл‰пки, как говорил мой троюродный брат Джек Капельмейстер-Голубчик, капельмейстер “Метрополитэн Опера” и совладелец банного салона “Голубчик”. Марженка улыбнулась (первый и последний раз, что я видел) единственным сжатьем ноздрей, повесила аккордеон на отцовскую руку с воздетым смычком и куда-то ушла. Я быстро приподнял тарелку: так я и думал - согнутый локоть с мечом. В стрельнинском доме был такой же сервиз, разрозненный (привез дедушка из командировки, году в сорок восьмом) - три мелкие тарелки, три глубокие, соусница, салатница и какие-то еще перечницы, хренажницы и солонки неопределенного назначения. Баба Катя называла его “накося-выкуси” и недолюбливала за недостаточно аристократическую расцветку. Екатерининская сеточка казалась ейблагороднее. Из полумрака (точнее, из трех четвертей мрака) беззвучно выступила Марженка и легко поставила на середину стола гигантскую супницу. Супница дымилась, розы и листья на ней запотели и покрылись каплями, золоченые ручки встуманились. Я вернул тарелку на место. “Порцелан элленбогенский, - сказала она. - Bohemian china factory in Ellenbogen. In der ehemaligen Stadt Ellenbogen, heuer heisst es Loket”. Тыканьем в тарелку и в грудь, а также отрывочным писаньем в отрывной блокнот с маленькой статуей, можно сказать, со статуэткой Свободы в правом верхнем углу каждого листика, я кое-как объяснил, что у меня-де дома в б. Ленинграде были такие тарелки из бывшего г. Элленбогена, ныне называемого (долго ли еще?) Локет, с такими же розами, листьями и орнаментом. Не знаю, зачем так старался. “Really? - спросила Марженка. - Fine!” и, снявши с супницы крышку, серебряным уполовником начала накладывать мне макароны по-флотски. После обеда стали оставлять ночевать, показали (отдернули занавесь) в стенной нише (которую я не сходу заметил) альков с балдахином на витых стойках (по обе стороны от семиспальной кровати неожиданно ярко вспыхнули плоские ночные плафоны). Йозеф Тон колотил по атласным перинам ладонью без линий, прикладывал (не касаясь) щёки к подушкам и радушно мычал. “А сами-то где?” - смущался я чисто по-девичьи. На смеси немецкого, чешского, английского и глухонемого мне объяснили, что по ночам Йозеф Тон все равно обходит замок и парк с заклепанной ижевской двустволкой и колотушкой 17-го века, одолженной частным музеем баронессы Амалии, размещающимся в подвальном этаже ее половины. Задача - шугать злоумышленников разного рода: цыганских детей, норовящих заглянуть в общежитские окна, дезертиров из Группы войск, стремящихся проникнуть в кладовку, одичавших эсэсовских стариков из дивизий “Кавказ” (чеченцы) и “Шарлемань” (французы), сорок восемь лет хоронящихся в заброшенных шахтах под бывшей нейтральной полосой, румынских искусствоведов с отмычками, зловредных рудногорских гномов, ну и вообще, мало ли, все равно у него сна нет. А мы с Марженкой тут как миленькие прекрасно уместимся.