Джек Керуак - Суета Дулуоза. Авантюрное образование 1935–1946
В Америке утро».
(И так далее.)
Ясно?
Вот как начинают писатели, подражая мастерам (а не страдая, как помянутые мастера), пока не выучаца собственному стилю, а когда они собственному стилю выучаца, никакого кайфу в этом уже не будет, потому что нельзя подражать ничьему страданью, кроме своего.
Прекраснее всего теми зимними вечерами было, когда я оставлял отца храпеть у него в комнате, прокрадывался на кухню, зажигал свет, заваривал чайник чаю, забрасывал ноги на масляную печь, откидывался вот эдак в кресле-качалке и читал «Книгу Иова» до малейшей детальки всю целиком, и «Фауста» Гёте, и «Улисса» Джойса, до самой утренней зари. Спал два часа и шел в лоуэллское «Солнце». Заканчивал газетную работу в полдень, писал главу «романа». Шел ел два гамбурга на Карни-сквер в «Белую башню». Шел в «Эм», разминался, даже по груше поколачивал и бегал 300 по манежу наверху сравнительно быстро. Затем в библиотеку с блокнотом, где читал Х. Дж. Уэллза и вел тщательные заметки, прям с мезозойской эпохи рептилий, намереваясь к весне доработаться до Александра Великого и на самом деле заглядывая во все ссылки Уэллза, что меня озадачивали или заинтересовывали, в «Британской энциклопедии, XI изд.», которая стояла там же, на моих прежних полках ротонды. «К тому времени, как закончу, – клялся я, – буду знать все, что когда-либо случилось на земле, в подробностях». Мало того, дома в сумерках, ужин, спор с Па за ужинным столом, подремать – и назад в библиотеку, за вторым раундом «изучения всего на свете». В девять библиотека закрывается, изможденный этим кошмарным расписанием, старый грустный Саббас вечно поджидает меня у дверей библиотеки, с этой своей меланхолической улыбкой, готовый к сливочному мороженому с горячей карамелью либо пиву, что угодно, лишь бы можно было обменяться со мною чем-то вроде букетика почитанья.
Это книжка не про самого Сабби, поэтому я поспешаю дальше…
III
И кому по сию пору не начхать вразмашку на то, что сказал Старший Инспектор Орренбергер, дескать, места, называемые Содружеством, вроде Массачусетса, обычно – гнездовья ворья.
Потому что, как я говорил, если не считать Сабби и моих предков, когда мартовские ветра начали растапливать фаянс той старой зимы, мне взбрело в голову, что я хочу бросить эту газету, и пуститься в путь, и отправиться на Юг. Хорошо, что Джеб Стюарт не встретился со мной в 1862 году, мы б с ним стали отличной бандой проказников. Я обожаю Юг, сам не знаю почему, дело в людях, в учтивости, в заботе о собственной учтивости, в пренебреженье твоими beau regard,[17] в любви к оку за око на подлинном поле, а не к обману, в языке прежде всего: «Парниша, ят-те прямщазз так скажу, я валю на Юга». Однажды днем лоуэллское «Солнце» отправило меня брать интервью у Тренера баскетбольной команды Лоуэллского Текстильного института Ярда Парнелла, а вместо этого, придя домой к этому интервью готовиться, всего в нескольких кварталах от меня, я просто просидел все время у себя в комнате, пялясь в стенку и отлынивая, и сказал: «Ай да ну его к черту, не пойду я сегодня никуда никакое интервью ни у кого брать». Мне позвонили, я не стал снимать трубку. Просто остался дома и пялился в стену. Мо Коул уже пару раз бывала на тахте днем-пока-все-на-работе. Если б на Ариадну взгромоздился Овен либо она сама захотела Овна оседлать, какая была б разница девятнадцатилетнему пареньку?
Я потомок Жана-Батиста Лебри де Дулуоза, старого плотницкого десятника из Сент-Юбера, округ Темискуата, Квебек, который сам себе дом выстроил в Нэшуа, Н. Х., а ругался, бывалоча, как Бог, размахивая своей керосинкой в грозу, вопя: «Varge! [Хрясь!] Frappe! [Тресь!] Vas y! [Валяй!]» и «Ты мне давай не пререкайся», а когда женщины приставали к нему на улице, он сообщал, куда им пойти с их турнюрами, подскоками и тягой к браслеткам, точно говорю. Семейство Дулуоз всегда было разъяренным. Признак ли это дурной крови? Отцовская линия Дулуозов, она не французская, она корнийская, она корнско-кельтская (язык там называется «кернуак»), и они вечно в ярости и о чем-нибудь спорят, есть в них такое, это не «сердитые юноши», а «разъяренные старики» моря. Отец мой тем вечером говорит: «Ты ходил в Текстильный институт брать интервью у того баскетбольного тренера?»
«Нет».
«Почему? – Нет ответа. – А этому твоему Майку Хеннесси было что сказать тебе в письме из Нью-Йорка, не хочет ли Лу Либбл, чтоб ты вернулся в команду?»
«Всяко-разно писал, подумывает вступить во Флотский резерв, говорит, там есть учебка для второкурсников, поэтому, наверно, я туда попаду». Но лицо у Па (лицо Патера) произнесло что-то саркастическое; и я говорю: «Чего вдруг такое лицо? Ты ж не думаешь, что я когда-нибудь вернусь в колледж, правда? Ты вообще не думаешь, что я на что-то способен».
Ма вздохнула. «Ну вот опять завели».
«Я так не сказал! – сердито закричал Па. – Но они тебе не сильно-то обрадуются после того, как ты их прошлой осенью так подвел…»
«Я ушел, потому что мне хотелось помочь семье, это была одна причина, там было много причин… например, я даже надсаживаться не стану, чтоб объяснять старому занозе в заднице, будь он даже ты сам, ей-еисус и ей-ты-проклят, меня от тренера тошнило, он мне роздыху не давал, надоело мне, я знал, что будет война, вот я, к черту, и вымелся. Мне хотелось немного передышки и поизучать Америку».
«Изучать шавочную Америку? И песнопенный Ной-Йорк? Думаешь, всю жизнь сможешь делать, что тебе хочется?»
«Да».
Он рассмеялся: «Бедная детка, ха ха ха, ты даже не представляешь себе, с чем связался, а беда с нами, Дулуозами, в том, что мы бретонцы и корнуоллцы и не можем ладить с людьми, может, мы от пиратов произошли или трусов, кто знает, потому что терпеть не можем крыс, тот тренер был крыса. Надо было дать ему по носу-банану, а не линять, как трус».
«Ой ну да, предположим, и дал бы… стану я тогда туда возвращаться?
«Кто сказал, что ты туда возвращаешься? ТЫ уж точно снова Коламбию свою изнутри не увидишь, я так думаю».
«Черт возьми, вот и увижу, хоть ты этого и не хочешь! Попробуй меня на слабо взять! Если б я твои ободряющие мудрости слушал всю жизнь, так бы и сгнил в Лоуэлле давным-давно!»
«Сам не понимаешь, а в Лоуэлле уже сейчас гниешь».
«А тебе и нравится, да? Хочешь, чтоб я в Лоуэлле с тобой за компанию гнил».
«АААх ты паразит ничтожный, ты ж когда-то был отличнейший, милейший, чистейший ребенок всего несколько лет назад, а теперь поглядите на него».
«Ага, поглядите на меня, скажи-ка мне, Па, вот мир – он чист?»
Вмешалась Ма: «Ну хватит же вам уже ссориться все время, а? Никогда в жизни я не видала такой кутерьмы в доме, eh maudit ну оставь же ты его в покое, Эмиль, он знает, чего хочет делать, он уже взрослый и про себя понимает».
Па быстро поднялся из-за стола и принялся выходить из комнаты: «Ну да, ну да, – ужин не доеден, – заступайся за него, только он у тебя и есть, валяй верь в него, только и мне поверь, голодать сильно будешь, если так поступишь, пусть делает по-своему, но потом плакаться ко мне не приходи, когда оголодаешь. Ну тебя к черту!» – орал себе Па.
«Ну тебя к черту! – завопил я. – Она не будет голодать, может, сейчас я ей пока и не отплачиваю, но однажды за все отплачу, миллион крат…»
«Еще бы, – сказал Па, выходя из комнаты, чтобы довод прозвучал драматичнее, – конечно, отплатишь, когда она в могиле будет лежать». И он пропал в вымороженной гостиной, кипя, топоча, по-дулуозски в ярости. Ма смотрит на меня и сурово качает головой:
«Никогда такого человека не видала. Даже не знаю, как прожила с ним двадцать пять лет, если сам не понимаешь, хоть меня послушай, его не слушай, а если послушаешь, станешь такой же, как он, он-то сам никогда ничего не делал… завидует, что ты в люди пошел и что-то из себя делаешь, ты его не слушай, не разговаривай с ним, он тебя только злить будет… Он всегда такой был, – добавляет Ма, – вся семья у него сумасшедшая, братья его еще хуже него, они кучка чокнутых психов, в Канаде это все знали…»
Ладно, я тоже.
Крроооаааооо! Я слышал, как снаружи зовет железная дорога, ладно, завтра складываю шмотки, и еду на Юг, и выхожу на дорогу.
IV
Я написал заявление об уходе из газеты, сложил сумку, купил билет на автобус и поехал прямо в Вашингтон, О. К., где Джи-Джей, мой старый лоуэллский друган детства, держал для меня постель, делить с ним, пока на другой спаренной кровати в комнате спал старый южный рабочий по имени Кость, со стройки, который вставал поутру, и чесал спину китайской спиноческой, и стонал, и говорил: «Ах черт, опять на работу иттить». Для меня завитки, сколь мало бы их ни было в районе Нью-Хэмпшир-авеню, Вашингтон, О. К., представляли собой некую новоорлеанскую романтику, в которую я начинал врубаться, и мы с Джи-Джеем в первый же вечер вышли и вдарили по барам, а там такая крупная брюнетка сидит в кабинке со своей подружкой и говорит мне: «Гулять идешь?»