Софья Купряшина - Счастье
«Это ужасно умилительная для самого себя история, ужасно приятно жалеть самого себя».[9]
В комнате, оклеенной актерами, давали деньги. Лестницы, перекрытия, фанеры. Они мирно распределили на троих мою компенсацию, взяли двойной налог за бездетность (Рома еще был) и еще несколько налогов. Я не знала, как говорится у кассы: «Мне бы денег…» или: «Здравствуйте.» Оказалось, что я все делаю неправильно: не то оформляю, не там пишу, и, чтобы получить денег, надо кричать, помнить правила и постановления, заучить перечень вопросов и быстро реагировать. Мне было мучительно стыдно получить 33–47 по паспорту и заявлению. И фотография была не та, и руки дрожали, и голос был скромен и тих. Они меня не узнали или просто забыли. «Вы кто?» — «Да я тут у вас…» — «Разве это вы?» — «Это я, но я уж не та. Помните, как говорил Григорий Грязной: Не тот я стал теперь…» Они звонили в паспортный стол и в милицию.
— Тут вот у нас девушка сидит. Утверждает, что она Шелкова. Проверьте координаты.
И когда все совпало, они сказали:
— Что же это вы так? — с укоризной и жалостью. — Разве можно доводить себя до такого состояния! Посмотрите, на кого вы похожи!
— А на кого?
— А что у вас на голове?
— Шапочка.
— А на ногах?
— Ботиночки.
— А в руках у вас что?
— Сумочка.
— А в сумочке что?
— Вы еще спросите, почему у меня такие большие зубы! Да, я давно не была дома, но это не означает, что я позволю вам над собой глумиться! Лучше дайте мне поесть вот эту свеклу, и я схватила со стола зав. отдела кадров кусок вареной свеклы и в одно мгновение съела.
Гул затих.
Сцену пожара и падания с крыши я даже и описывать не буду. Наина вцепилась в какой-то крюк и ввалилась в мансарду. Без объятий и веселого целования помолчали. Потом запалили для сугреву костер из палочек, личинок, старых стульев, и ведро с каким-то горючим зельем на них покатилось. Тушили неумело. Ардальон разбил пенсне. Потом Наина накрыла зловонный ночник листами жести, поругавшись на него зло. Все были в копоти, тяжело дышали и курили на ступеньке. Наина рассказала еще, что прошла все: огонь, воду (тонула в проруби Москвы-реки), медные скаты крыш, да и чего там проходить, когда каждый выступ — твой (при этом она нежно погладила Ардальона по ширинке); и — по-мелкому прошла: пуля процарапала, балочка упала. Было очень угарно, и свечи все догорели.
Кто-то сказал, что в повседневности мы имеем стрессы гораздо более сильные, чем в экстремальности. Отцы Города и девка Города уже привыкли к этой копотливой деревянной обители, где до солнца — рукой, и до шпиля — рукой, и до смерти, но все это был только ахиоптический обман.
Наина вспомнила, как вошла в мужской душ. Все сидели на прочной белой трубе, курили, переживали: «Ведь все равно б — не насмерть, а до восьмидесяти лет на „даче“ слюни пускать…»
Солнце потеряло свой свет.
В детском бараке тушат солнце, и контуры, тщательно промеченные днем, сливаются в один сливовый куб. И можно было в мрачном лесу пролезать в полые бетонные глыбы для завода и копаться в котловане, доставая кеглю. «Ты Рому Шелкова знаешь?» — «Это который все время убегает?» — И по пожарной лестнице меж шелестящих елей ступать и видеть обсосанную конфету заката…
Громыхнул засов и мы вышли. Бледная Антонина жевала сбрую. Хотелось набить рот сухарем. Думалось: «Да-да, нет-нет», — и вайнеровское пищеварение начинало иметь в себе угрожающие тона.
Вдали — полузапорошенный «Аэрофлот». Антонина вяло предложила поселиться здесь; но профессора побежали жаловаться женам на очки. Снова замела пурга. Разнородные трубы с выглядывающими из-за них антеннами, создающие геометрическую радость несовпадения размеров и непараллельности, крышевые спайки (коитусы цвета), а также зовущая мансарда, изогнутая пустота которой похожа на бедро гризетки, свет статичности, замерший с открытым ртом, и Наина, сидящая на трубе Хиопса, низко наклонив голову в капюшоне, а на расставленные ноги в белых от известки и черных от копоти сапогах свесившая руки с потухшей сигаретой, — были вариантами бытия.
Город засыпало снегом, видны были очертания домов, по-прежнему пленяя смутными переходами вставных конструкций; на ближайшей крыше взрослого цвета были яркие снежные островки и хорошо видны трубы; две — черные изнутри, положенные полуцилиндрами, одна какая-то серая, с двумя-тремя потемневшими или отвалившимися кирпичами, одна-гордая и желтая, несмотря ни на что, и несколько антенн, похожих на весенние черные ветки, очень молодые, влажные и гордые ранними почками электричества. Из одной трубы пошел дым.
авдей полтонов
несчастный саратов
(Подготовка текста и публикация С. Купряшиной)
IГолый человек летел из окна кооперативного дома Союза композиторов в бедную ночь грустного лета. Его поймали в брезент нечленораздельные милиционеры.
«Дай мне этот день, дай мне эту ночь, дай мне хоть один шанс — ты не уснешь, пока я рядом», — неслось из раскрытого окна общежития прачечного ПТУ. «Эх, была б у меня жена — с живой не слез бы я. А теперь мне поможет лишь одна мастурбация», — неслось из дома напротив, из того именно окна, откуда вылетел летний непокойный человек.
«Как меняются пристрастия… — думали люди милиции, — и, видать, эксцесс. Мастурбация никому еще не помогла в полном объеме почувствовать свое слияние со Вселенной», — так думали люди милиции, свертывая брезент, ибо только на словах были нечленораздельны, а в уме философичны и стройны.
В плавках притерпевшего человека наркотиков не было. «Может, он решил свести счеты с жизнью от половинчатого кайфа, заявленного в песне?» — выдвигали версии люди с пилотками, заткнутыми в погон. Предшествующая песня была о бомже, последующая — о вурдалаке.
«От криминальности жизни», — итожили они.
Звали человека Саратов Юрьевич Чернышевский.
Однажды давно, когда он шел из музыкальной школы в железных очечках с залепленным стеклышком, на него накинулись цыгане и выкрали.
Он стал прислуживать в большом красивом доме босиком. Ел с собакой, стоя на вывернутых ногах. Ходил за подаянием. Раз в электричке заведующая детским домом увидела сквозь грязь и очки русское лицо. Увезла с собой, пыталась разговорить. Хрен получилось у нее что. Мальчик на все вопросы отвечал: «Саратов» как травмированный морально и забывший язык. Только один раз ткнул в книжку «Что делать?» и сказал: «Чернышевский». Так и назвали его Саратов с отчеством Юрьевич в честь Гагарина и фамилией Чернышевский по книге.
Жил он скудно. В детдоме цыганские харчи казались ему раем. Раз пришли туда выпуклые иностранцы с хорошим запахом. На них было много одежды и обуви. Они подошли к нему и сказали:
— Костенеешь, Сара? Ну, костеней.
Но это показалось ему от страха незнания языка. На самом деле они сказали:
— British food, sorry. Every day.
Так от скелетной жизни перешел он на крепкие, яркие банки. Но все равно продолжал воровать. И доворовался до того, что залез однажды в квартиру кооператива Союза композиторов, чтобы осуществить свою заветную мечту: послушать на хорошей аппаратуре кассету «Сектор газа», ну и притырить кой-чего.
Он постелил плед в белую ванну, включил кассету и стал грузить вещи в просторный объем. Скинул клифт, чтобы прифраериться по моде, но тут в двери заворочали ключом, и Саратов швырнул себя в окно от стыда воровства.
И вот теперь мы подходим к самому интересному моменту — как там оказались милишменты с батутом[10]. Они с утра там стояли и уговаривали одну девочку не прыгать с крыши с привезенным психиатром, потому что над ней кто-то снасильничал. Она поставила жесткие условия:
— Если этот мудак сюда похуячит, я его кирпичем ебану, а сама скинусь.
На все увещевания толпы и психолога она твердила одно:
— А вас ебали вчетвером?
Крыть было нечем. Время шло. Спустился вечер, и Саратов упал в батут.[11]
А за ним сиганула и девочка, отклеившись наконец от трубы. Тела их удивленно всплеснули друг об друга, потому что Василиса Лопаткина тоже была одета скупо из аффектации. Молодые люди пошевелились в брезенте, и глаза их встретились. Много повидавшие, они взялись за руки, встали босыми ногами на асфальт, но тут же упали, имея переломы во многих местах, и занялись любовью, как все инвалиды. Психиатр продолжал уговаривать девушку, словно она была еще на крыше.
— А вас ебали вчетвером? — невнятно шептала она, задыхаясь и неумолимо перекатываясь с любимым на мягкую лужайку.
— Кажется было… Вспомнил! — скакнул психиатр от радости памяти устрявшего в заботе тела.
Люди слушали и даже не спешили на обильный ужин в отделение милиции.
IIКерковиус Палкин быстро вышел из публичного дома посредством костылей.