Юрий Андрухович - Московиада
Снилось мне с пятницы на субботу, будто я ужинаю с королем Украины Олельком Вторым (Долгоруким-Рюриковичем). Сидим вдвоем за мило сервированным столом в барочной лоджии голубого камня, время от времени появляются несуетливые слуги, преимущественно индусы или китайцы с позолоченными трезубцами на отворотах фраков, незаметно меняют блюда и тарелки, кушанья, ножи, вилки, клеши для ломания раковых панцирей, пинцеты для добывания моллюсков, скальпели для разделывания жаб и так же незаметно, без особого звона, выходят. Из лоджии открывается роскошный вид: садится солнце где-то в водах светлого озера внизу, в последний раз вспыхивают предзакатным блеском девственные вершины Альп или, если уж на то пошло, вообще Пиренеев. А мы с королем попиваем такие-разэдакие вина, коньяки, наливки и настойки и о том о сем калякаем.
— Ваша Королевская Милость, — обращаюсь я к нему, исполненный почтения. — Повелитель и Правитель Руси-Украины, Великий Князь Киевский и Черниговский, Король Галицкий и Волынский, Господин Псковский, Перемысский и Казатинский, Герцог Днепродзержинский, Первомайский и Ильичевский, Великий хан Крымский и Измаилский, Барон Бердичевский, Обеих Буковин и Бессарабии, а также Новой Аскании и Каховки Вседержитель, Дикого Поля и Черного Леса Архисеньор, Казаков Донских, Бердянских и Криворожских Гетман и Покровитель, Гуцулов и Бойков Неусыпный Чабан, Господин Всего Народа Украинного с татарами и печенегами включительно, а также с малохохлами и салоедами, со всеми молдаванами и манкуртами, в Земле Нашей Сущими, Большой и Малой Слобожанщины, а также Внутренней и Внешней Тмутаракани Покровитель и Пастырь, наследник преславного рода тысячелетнего, словом, монарх наш пышный и достойный, Ваша Милость, не угодно ли Вам навеки остаться в золотых скрижалях памяти вселенской и всечеловеческой?
— Хотел бы-м, — говорит Олелько Второй, — но чрез яки поступки?
— А чрез такие поступки, — отвечаю, — чрез которые все короли славы вечной непреходяще сподоблялися.
— Так, может, чрез войны? — спрашивает Олелько, взвив свои тысячелетние брови и породистое чело морщиня.
— Чрез войны и дурак может, Господин мой, и президент может.
— Тогда чрез законы и уложения мудры, права и хартии справедливые, — гадает Олелько.
— И это по барабану, Ваша Милость, для этого юродивые существуют или депутаты в парламенте, — продолжаю интриговать его.
— Так, может, чрез молодых жен и наложниц множественность скандальную, чрез пьянки гучны и драки бучны, чрез роскошь и обжорство повальные да другие непотребства, мало почитаемые?
— И это не ново, Великий Князь, все равно коммуняк не переплюнете, — мучаю его, как могу.
— Так не мучь же мя и поведай, чрез яки таки поступки?.. — немного просит, а немного и приказывает Олелько Второй.
Слуга-малаец убирает последние тарелки, вазу с живыми, еще пищащими, недоеденными устрицами, пустые бутылки из-под мальвазии, имигликоса да келлер-гайстера. Слуга же эфиоп приносит свечки в бронзовых канделябрах и эбеновую черную коробку, набитую сигарами наилучших сортов. Смеркается. Откуда-то из альпийских долин долетают благовония. Внизу, под лоджией, поет фонтан, а может, ручей. Двое маленьких негритосов приводят под руки слепого старца-бандуриста. Мы с королем закуриваем, а бандурист едва слышно перебирает струны, сев на каменную ступень, рядом с барельефным изображением танцующего фавна. В небесах появляются первые звезды.
— Так поведай же, олух этакий, чего хотел мне насоветовать?! — закипает король, разозленный моим многозначительным сигарным пыхканьем.
— Будьте, Ваша Милость, терпеливы и снисходительны, — отвечаю. — Не обидьте и букашки говняной, никчемной. В воскресенье посещайте Службу Божью, но и в будни молитвы не забывайте. Даруйте бедным свое добро, раздавайте улыбки вдовам и сиротам, бездомных кутят не убивайте. Думайте о великом и хорошем, как, например, моя поэзия. Читайте поэзию мою, ешьте тело мое, пейте кровь мою. Дайте стипендию мне, скажем, в немецких марках и пошлите меня путешествовать вокруг света. Через полгода Наисветлейший получит от меня такой панегирик славославный, что выше всех монархов его вознесет. Еще через полгода народ Украины возжелает Вашего возвращения, и в результате успешно проведенного референдума Вы въедете в Киев на белом кадиллаке. Истинно, истинно говорю Вам: дайте мне стипендию!
Слепой бандурист о чем-то там грае-грае-воропае[2]. Вода внизу, в вечнозеленых зарослях мирта, шумит и зовет в кругосветное путешествие. Звезды в небесах делаются все больше, все ближе, можно даже различить на них какие-то города, сказочные манцениловые леса, прекрасные дворцы, колонны, башни. Их сияние так много обещает, что хочется выскочить сломя голову из лоджии и, как сказал поэт, хотя бы немного умереть[3].
— Ведь ничто во всем свете не кажется столь излишним, бессмысленным и несуразным, как хорошая поэзия, но в то же время и ничто в целом свете не является таким необходимым и значительным и неизбежным, как она же, Ваше Преукраинство. Учтите историю всех великих народов — и Вы убедитесь, что это история их поэзии. Учтите также историю невеликих народов. Тех, которых завтра уже не будет. Учтите и скажите мне: кто кому нужен больше — короли поэтам или поэты королям? Стоят ли чего-нибудь короли без поэтов? Не существуют ли короли волей Божьей только потому и только для того, чтобы поддерживать волею Божьей поэтов?
Шумят платаны в густеющих сумерках, мерцают свечи, звонят монастыри, спивают идучи дивчата[4]. Неведомые вечерние птицы, а может, и летучие мыши летают вокруг лоджии. С далеких гор долетают сладко-тревожные благовония. Король допивает ледяное шампанское из бокала на высокой масонской ножке и говорит — свободно, мудро, весомо:
— А знаешь, как по-испански будет «хуй»?
— Как, Ваша милость? — спрашиваю крайне заинтересованно.
— Пинга! — кричит король и хлопает в ладоши.
Тогда двое долговязых сенегальцев хватают меня за плечи, за руки и спускают из лоджии вниз. Лечу и внезапно вспоминаю, что настоящая его фамилия «Анжуйский». Обдирая морду о вечнозеленые заросли, слышу, как седочубый слепой бандурист горько зарыдал и заплакал.
Кривясь, и отплевываясь, и самого себя люто ненавидя, вспоминаешь этот сон, пока вымучиваешь на полу свои силовые упражнения. Это же надо так продаваться! Беспардонно, нахально, цинично. «Дайте мне стипендию, Ваша Суверенность, дайте мне сти…» Какое подлое и низкое лакейство духа, какая внутренняя проституированность!
Наконец с мышцами покончено. Теперь надо собрать необходимые для душевой манатки и триумфально съехать лифтом в подземелье общежития, где бригада посиневших от бухла уборщиков (Саша, Сережа и Арутюн) имеет свою безотказную «каптерку» не столько для труда, сколько для отдыха. Но при чем тут они?
В коридоре издалека машешь рукой кому-то неизвестному (то есть известному, но не идентифицированному, поскольку он в самом конце противоположного крыла, метров за двести от тебя), неизвестный отвечает тебе таким же взмахом, едва ли тоже узнавая, настроение улучшается. Лифта ждать не так уж и долго — минут пять самое большее. Едучи вниз, рассматриваешь на стенах и полу всякие надписи, рисунки, царапины — старые и недавние, совсем новые, кровь спорторга Яши, отпижженного вчера чеченами за то, что у него «жопа балыной» или за что-нибудь в этом роде.
Лифты — это особый повод для населения общежития повыделываться и провернуть какую-нибудь оригинальную штуку. О том, что чечены любят уничтожать в нем своих врагов, известно всем, с районной ментурой включительно. О том, что трое рецидивистов, из которых один — студент поэтического семинара, а второй — духовной семинарии, выебали в нем способную начинающую драматургиню из Новокузнецка, известно тоже всем, за исключением районной ментуры. Но о том, что учинил якутский писатель Вася Мочалкин, знают только посвященные. Так вот, Вася Мочалкин, основоположник якутской советской литературы, студент четвертого курса и почетный оленевод, как-то набрался бухлом по самую завязку и на первом этаже вошел в лифт. Нажав кнопку с номером нужного этажа (а Васе Мочалкину было, собственно говоря, по барабану, на каком этаже выходить, ведь всюду его принимали как брата и любили), он — цветисто выражаясь — вознесся вверх. Однако под действием неминуемых при этом кинетических перемен не то чтобы не удержался на ногах, а даже скорее наоборот — свалился, или, как сказал бы поэт Ежевикин, наебнулся. Случилось это в девять вечера, а в девятом часу утра Вася все еще находился в том же лифте, поскольку, наебнувшись в девять вечера, тогда же счастливо заснул и так проездил вверх-вниз всю ночь. В полпервого ночи, правда, ненамного более трезвый, чем Вася, белорусский новеллист Ермолайчик сделал было попытку вытащить друга из лифта и уложить где-нибудь по-христиански, но попытка окончилась тем, что Вася блеванул на Ермолайчиков воротник, и тот, махнув рукой на всякие моральные угрызения, поплелся ночевать к Алке с отрезанной правой грудью. И только утром, где-то так в полдесятого, Васю Мочалкина удалось наконец растолкать. Это случилось на первом этаже, где и начинался вчера сказочный маршрут по вертикали. Придя в чувство после тяжелого оленеводческого сна, Вася таки выполз из лифта и поковылял встречать утро нового дня в пивбар на Фонвизина.