Четыре четверти - Мара Винтер
Он взбесился, всерьёз. С бесом в глазах стоял надо мной, сдерживая руку от пощёчины. Я подумала в него: «Почему, Марк. Почему меня хочет кто угодно, кроме тебя?» Он собрался и ушёл, чтобы не проломить мне череп.
Впоследствии, из болтовни тёти Юли, я узнала: «Соседского Мишу забрали в армию. Будет родину защищать». Косолапо подкатил. Имя ему пошло.
В четвёртый раз, на летней кухне, моё терпение лопнуло.
– Возьми нож. Он у меня в сумке. Отрежь мне руки. Ноги. Язык. Выколи глаза. И с остатками делай, блять, что хочешь! – крикнула я на одноклассника Ваню. Тот полез целоваться после просьбы подтянуть по физике. – Раньше, чем ты это сделаешь, глаза, язык и прочее я сама тебе отчекрыжу!
Одноклассник Ваня испугался моей экспрессии и мгновенно испарился. Сам, я ничего не делала. «Чёрная женщина, кладбищенский цветок, старческое пятно на руке», – так я называла Хельгу. С ней был Марк. С ней, острой, как шпиль Петропавловской крепости. Туда она его заточила. Убить её? Сама жаждет смерти. Разбить её? Сама стремится к боли. Заставить её страдать? Она у нас романтизирует страдание. Что я могла ей сделать? Ничего.
В шкафу, после отца, осталась бутылка Чиваса. Я открыла её. Понюхала. Мне не понравилось. Я глотнула. Мне не понравилось. Я выхлестала половину.
– Трахаешь её, да? – язвительно спросила у зеркала, глядя на детский лик. – Берёшь, что хочешь? Черта с два возьмёшь там, где больше надо. Говорить с тобой не буду. Видеть тебя не желаю. Пошёл ты нахуй. Не хочу я тебя, ничего от тебя не хочу. Зачем нас одна мать родила. Зачем, мама, зачем? – у того же зеркала (у сходства на сей раз) спросила я. – Зачем он мне сдался? Он, не кто-то другой. Любви нет, мама. Точно, нет. У тебя была. У бабушки была. А у меня нет. Почему? Потому что не к постороннему. К себе. Такая эгоистка.
Я взяла ножницы и отрезала себе волосы. По плечи. Они ему нравились. По плечи. Голову – на плаху, патлы под шапку. Как Анна Болейн, как Мария-Антуанетта, плечи и всё. И нет башки. Шея есть. Короче. По шею. «Cherchez la femme, – подумала я, – ищите женщину. Она разрушит вашу жизнь».
Вернувшийся Марк побелел до корней. Я, пьяная вдрызг, лежала на полу. С бутылкой вискаря и подстилкой из собственных волос.
– Ты не могла сама, – сказал он. Голос за последние месяцы опустился до баритона и, похоже, продолжал падать. Бархатный… низкий. Низко это всё. – Кто? – сказал он, стоя в дверях. – С кем ты здесь бухала, сука? – Тихо, ровно и страшно.
– Марк, – проговорила я, сев среди качки, на борту фрегата. – Я люблю тебя. – Так тяжело мне, ни раньше, ни позже, не давалась ни одна фраза.
– Я тоже тебя люблю, но причём…
– Не так.
– Я знаю, – сказал он. – Так ты… одна? Сама всё… это?
– Не-е-ет, ты не понял, – покачала пальцем. Его лицо прыгало, звёзды, среди кожи тёмные, танцевали. Негатив: танец наоборот.
– Да всё я понял! – взорвался брат. – По-моему, это уже сто лет как очевидно. – В три шага подошёл, присел, схватил меня за волосы (на голове, не на полу) и повернул к себе лицом. В нём клокотало зло. – Скажи мне, Марта. Чего ты добиваешься? Олю чтобы бросил? А? Сказать не судьба? Для красоты язык приделали? Или прямо сейчас тебя трахнуть? Вот взять и…
– Если сможешь, – взорвалась я. – Нет, ты что, я же тебе маленькая. Белая и пушистая. Четверо под юбку лезли, не считая намёков, а тебе – нет, тебе…
– Кто? – отпустил. – Тот, кого ты резанула. Нарик в армейке. Где ещё два? – Чёрные зрачки. Тёмные кольца. Ресницы, как заточки. Ничего светлого.
– Не в них дело, – я качнулась вперёд и села обратно. – Так и будешь от меня мух отгонять? Возьми да скажи: Марта, у тебя крыша едет, ты напридумывала себе всякого. Ничего не будет. Я успокоюсь. Нет, вы что, у тебя своя политика: «Я по тёлкам, а мелкая пускай в карцере дозревает…»
– Мне хочется тебя ударить, – с закрытыми глазами. На коленях, как японец в медитации.
– Возьми да ударь, – с закрытыми глазами. Коленки к подбородку, в платьице. – Раз хочется.
Он запустил пальцы себе в волосы. Брови вверх, взгляд вниз, лицо тоже вниз. Запутаннее некуда. Встряхнулся (дёрнул ухом к плечу, голову вбок), сощурился.
– Да пошла ты, – сказал мне. – Ломать всё на свете из-за каких-то телодвижений. Ну, да, тянет, ладно… не истерить же, ну!
– Из-за каких-то… – я пьяно всхлипнула, – из-за каких-то…
– Не надо. Пожалуйста, – вздохнул и обнял меня, и прижал к груди, – не плачь. Разберёмся как-нибудь. – На светлых завитушках. На татами. – Очень странно это всё-таки. Странно. Не бывает так. Генетически не бывает, у родственников нет притяжения. Исследования говорят… – Я, без исследований, сказала:
– Ты – сердце в статуе. Можешь меня хоть перед камерой выебать, хоть зэкам отдать и сидеть в углу, смотреть. Только будь со мной. Я без тебя умру.
– Что за бред, – он поцеловал меня в волосы. В то, что от них осталось. – Каким, к чёрту, зэкам. Всё будет. Всё…
– У тебя есть сигарета? – спросила я.
– Есть, – отозвался Марк. Без неё было не обойтись.
Залитый соплями и присыпанный солью август остался позади. Зная правду, легче с ней ладить. Высказав её, встречаешь прямо, в лобешник.
«Мир держится на контрастах, – сообщила я дневнику, – без мрака нет света. Но, если всё и так уравновешено, что мне тут делать? Зачем я здесь? Всякие чувства, чужие, свои, они незачем. Ничего вечного, кроме смерти. Зачем я…»
И покрасилась в чёрный. Стрижка, подведённые брови и глаза. Такой он (не дневник, брат) меня не знал. Такая – ближе к хаосу. Запредельная, тем интересна. Теперь мы были две готки, с Хельгой, настоящая дикарка и кукла. Личико нежное, стрижка глянцевая. Кукла чуралась зеркал.
Я начала писать рассказ. Начала, и не смогла его окончить. Место действия: Москва. Завязка: девочка-самоубийца по имени Лика. Она открывает вены и просыпается в другом теле. Теперь она мужик за сорок, с пузом и женой (где-то в Химках, санитар скорой помощи). Она живёт день в его туше, не понимая, что происходит; под вечер его увозит псих-бригада, прямо с работы. По дороге в весёлый дом он, его тело, падает, бьётся виском и… Лика засыпает. Просыпается старухой, в закоченной, то есть в котах, квартире, с ревматизмом