Каринэ Арутюнова - Счастливые люди
Да благослови Господи муки неразделённой любви, – к очаровательной юной женщине, похожей на русалку, с перламутром губ и пальцев, H2O и CO2, и много-много непонятных формул, и это грешное, запретное, непроговариваемое, – благослови Господь сонеты Шекспира, переписанные от руки ученическим почерком, и маленькие голубые конверты, вспоротые дрожащей рукой, и её силуэт в далёком окне, и невозможность прикосновения, и запах её кожи, волос, и голос её, такой невыразимо-грудной. Благослови Господи изнурительную нежность, головокружительную нежность на краю пропасти, весь этот стыдный юношеский бред, от которого сухо в гортани и тесно в груди.
Да благослови Всевышний этот день, и эту бурю, и ветер, и шёлковое бельё, летящее по воздуху, и бегущую за ним коротконогую немолодую женщину с подпрыгивающей грудью, и огромного мужчину с глазами ребёнка, со скрипичным футляром в руках, и это маленькое случайное столкновение в ветреный день, да благослови Мужчину и Женщину, пребывающих в любви и согласии, да благослови их имена, простые как вода и соль, – Даня и Лиза, Лиза и Даня, да благослови Господь яичницу из двух яиц и ломтики поджаренного хлеба, и скрип патефонной иглы, – не будни, но праздник, – два улыбающихся лица в дверном проёме, да благослови их души.
Первой ушла Лиза, и Даня остался один в крошечной шестиметровой комнате, и долго не знал, что ему делать со своими руками и огромным горячим сердцем, которое билось в унисон, а одно – не захотело, не смогло.
Благослови, Боже, голую Фаину, распутную, прекрасную Фаину, золотозубую принцессу, – как пусты были бы летние ночи без её бурных истерик, без заломленных рук её, Господи! Голая Фаина любила любовью жертвенной, вечной, но редкий избранник достоин был этого дара. Золотое Фаинино сердце, поднесенное на круглом блюде бескорыстно, Господи, безвоздмездно, чаще всего скатывалось на пол, – под звуки аргентинского танго уходили её мужчины один за другим в южную ночь.
Да благослови Господь перекормленную девочку из первого подъезда, и её отца в странной шляпе-канотье, и тайное их счастье на скамейке, – мужчину, похожего на наседку, с ранними глубокими морщинами на загорелом лице и мучнисто-белую, пышную девочку в сборчатом платьице, и неземной красоты жёлтую грушу «бере» в девочкиной руке, и первую черешню в полиэтиленовом кулёчке, – их быстрое, тайное, запретное счастье, и липкий поцелуй в колючую щеку, и его сутулая спина, и «выходные» брюки по щиколотку, и нелепо заправленная белая сорочка.
И величественную старуху Беренбойм по кличке «полковник» (за усы и печальный бас, с непременным добавлением «милочка моя» и «голубчик»), – с дымящейся папироской в углу рта, в растянутой оранжевой кофте крупной вязки и жилистыми руками акушера-гинеколога, – подволакивая одну ногу, спускается она к почтовому ящику, – раз в полгода между «Наукой и жизнью», «Литературкой», «Известиями» и специальными медицинскими журналами вылавливает она невесомый конверт, обклеенный пёстрыми нездешними марками, и, вздыхая, бормочет, обращаясь непонятно к кому, – это кому письмо, – это уже никому неписьмо…
Да благослови Господь эту старую улицу, и старые дома, которым уже недолго осталось, и трамвайные пути, ведущие в райский сад, – благослови этот самый сад и блаженных у врат его, Господи, – несчастной Марии дай трезвого мужа и здорового сына, и утри слёзы её, и слёзы Софочки, которой ты вообще не дал никакого мужа, только за то, Господи, что зубы её остались детскими на взрослом лице, и улыбка её страшна, как смертный грех, Господи, —
Да благослови Господь сирых и одиноких, нелюбимых и любящих, дай им столько любви, сколько смогут они вынести, дай им накрытые столы и горячие обеды, и детей от любимых женщин, и щедрых кормильцев, и преданных возлюбленных, и посели их в нашем старом дворе, и защити тенью от старой акации, и чтобы шумно и весело, и чтобы не будни, но праздник, – не вода, но вино.
Птичка-невеличка
«Птичка-невеличка» осталась в прошлом. Не повторится больше совпадения стольких гениальных случайностей-неслучайностей, – обаяния Мимино, трагикомического дара Фрунзика, легкости Данелии, шарма незатейливой мелодии «чито-грито», – и все это сквозь призму восприятия весьма расположенного к «лицам кавказской национальности» условно русского (советского) человека, благодарного зрителя. Ведь для этого неслучайного совпадения должна повториться череда неповторимого уже никогда, – должны как минимум родиться две сестры, – Верико и Мэри Анджапаридзе, – первая – великая грузинская актриса, – вторая – мама Георгия Данелии. Должна возродиться студия «Грузия-фильм», должен родиться великий (часто смешной, но, вообще-то, печальный мим) Фрунзик Мкртчян, – Цинандали и Киндзмараули вновь должно появиться на прилавках российских супермаркетов, – я вновь должна стать ребенком, подростком, – чтобы, как прежде, обхватив колени руками, сидеть в кресле у телевизора, и, переглядываясь с сидящим рядом отцом, – хохотать, грустить и опять хохотать в тех самых местах, в те самые моменты, которые неповторимы
Папа
Вон идет самая неловкая девочка на земле
Пальто ее распахнуто, галстук перекручен жгутом, колготы давно пора подтянуть, а спину – выпрямить.
Она сидит с книжкой в сумерках, влюбляется и плачет, грызет ногти, прячет дневник, лжет… О, как она лжет! Неловко, неумело, смешно. Бессовестно.
Девочка прогуливает уроки и сидит на изогнутом стволе упавшего дерева. Никуда она не денется, – конечно же, она вернется, – растрепанная, виноватая, притихшая.
Конечно же, она придет, и, стараясь быть неслышной, нырнет в постель, и услышит, как щелкает выключатель в соседней комнате.
Щелкнет выключатель, и тот, кто ждал ее, тоже заснет, и утром не спросит ни о чем, потому что не мужское это дело, – вмешиваться во взрослую жизнь влюбленных девочек.
Он только посмотрит на нее, – о, как он посмотрит, – растерянно (как, ты уже выросла??), насмешливо (чего и следовало ожидать), грустно
(мы не властны над…), он только посмотрит на нее смущенно, и сделает вид, что ничего не случилось.
Ничего не случилось.
Вот и она. Взрослая, очень взрослая, но, по-прежнему бестолковая и какая-то… Вы понимаете?
Она вновь выходит из дому. Бредет бог знает куда и зачем. Плащ нараспашку, ветер в лицо.
Он всегда будет рядом, всегда. Пока она окончательно не повзрослеет и не расстанется с той, сидящей на дереве школьницей в расстегнутом пальто.
Время погорелого театра
Бабушка моя Роза Иосифовна любила повторять, – я та еще казачка! Иногда она называла себя артисткой погорелого театра, хотя я лично знала ее только как «бабу Розу».
Познакомились мы на Воскресенке, в длинном пятиэтажном доме, в двухкомнатной квартире, – одна комната светлая (наша), а другая – темная (бабушкина и Его).
«Он» – это человек, с которым я если и обмолвилась парой слов за все годы жизни на этой самой Воскресенке, то это были какие-то совсем неважные, не запоминающиеся слова.
«Он» был чужой, и пахло в этой «темной» комнате чужим. И мне всегда страшновато было пересекать границу между «той» комнатой, и «этой».
В нашей комнате все было новеньким, светлым, – и открытое окно, и шкаф, и секретер с открывающимся столиком на одной ножке, которая упиралась в светлый паркет. Это был мой, личный столик, за которым, усердно склонив голову, я выводила каракули, училась писать и считать.
После окончания домашних заданий столик можно было закрыть, и тогда освобождалось место для прыжков, – а прыгать я любила, размахивая то ружьем, то пистолетом, то саблей, – выкрикивая что-то вроде «пятнадцать человек на сундук мертвеца и бутылка рому и охохо!».
В комнате было много игрушек, книг, взрослых и детских, повсюду змеились и цеплялись ленты от бобинного магнитофона, – то есть, порядка в ней не наблюдалось, – не было аккуратно застеленной кровати с горкой подушечек, а вместо нее стоял раскладной топчан, раскладное кресло (мое!), пишущая машинка, секретер, лампа с абажуром и небольшой шкаф.
Пахло веселыми людьми, которые любили танцевать (твист и рок-н-ролл), читать, гулять, и, кроме всего прочего, они любили друг друга, и потому ничего странного не было в том, что в комнате этой появилась шумная и воинственная девица с вечно растрепанной головой и сбитыми коленями.
Девица эта носилась назад и вперед, сбегала вниз и вверх, – она всегда торопилась и решала важные абсолютно неотложные дела, – ее всегда кто-то ждал «внизу», и кто-то звал «с улицы», и со стороны двора, где громоздились мусорки, – и тогда девицына голова застывала на секунду в проеме окна или в зарослях дикого винограда, а потом слышался дробный топот, и хлопала дверь, и это было, конечно же, нехорошо, потому что на кухонном столе остывала, допустим, тарелка с кашей, – как правило, манной, но девица и по сей день эту кашу не жалует, и, если вспоминает, то с небольшим содроганием, и втихомолку радуется тому, что она давно сама решает, и выбирает между овсом и гречкой, но склоняется к хорошему кофе, что, не исключает небольшого компромисса, но я не о том.