Каринэ Арутюнова - Счастливые люди
Чем больше несвободы, тем оглушительней и желанней освобождение. Что тоже, конечно же, еще одна иллюзия. Казенные дома, окруженные пустотой. Школа, прачечная, комбинат химволокна. Вырвавшись на свободу, жмешься к стене, чтобы не снесло волной проносящейся мимо жизни. Иллюзия стен – весьма иллюзорная защита от житейских передряг, иллюзия несокрушимости семьи, оплота и очага, иллюзия вечной любви, лета, юности, жизни.
А все-таки был праздник, был. Приправленный горечью, но был. Как буйно цвели астры, как сладко поскрипывал пенал, как долго тянулся урок. Как медленно ползла часовая стрелка
Дядя Миша
– Я посланник небес, – немолодой мужчина в широченных брюках и светлом плаще, пристально смотрел на меня сквозь толстые мутные стекла старомодных очков.
За стеклами угадывались крошечные беспокойные зрачки. В тот день шел дождь, не дождь даже, а мелкая мокрая взвесь летела из-за угла, – поддувал неуютный ноябрьский ветер, и вид у посланника был совсем невеселый.
– Я посланник небес, – повторил мужчина и сильно качнулся. Хорошо, что рядом стоял перевернутый ящик, – крякнув, посланник плавно опустился и уронил голову на колени. Сквозь давно немытые пряди редких волос проступала младенческая кожа.
Мне стало страшно.
Михаил Аркадьевич, – пролепетала я и коснулась заляпанного грязью рукава.
Нет, мы и раньше подозревали, что с учителем моим не все ладно, – он часто опаздывал и переносил занятия, и, собственно, успехи мои на музыкальном поприще оставляли желать лучшего, – дальше убогих песенок и корявых гамм дело не шло.
Начнем по порядку.
Все началось с того, что к нам пожаловали проверяющие из музыкальной школы номер шесть.
Класс разбили на группы, и каждую группу прослушивали специально уполномоченные дяденьки.
Деловито одернув подол школьного платья, я рванула дверь на себя.
Аккомпаниатор, полная яркоглазая брюнетка, вскинула голову и ободряюще улыбнулась.
Сейчас, – сейчас я им покажу! (надо сказать, – до сих пор я абсолютно убеждена в том, что никто и никогда не исполнял эту песню лучше меня). К девяти-десяти годам у меня прорезался голос, – скорее низкий, нежели высокий, и радовала я своих домашних совсем недетским репертуаром, начиная с «Коля, Коля Николаша, где мы встретимся с тобой» и заканчивая «Вихри враждебные веют над нами». Так что, уж будьте уверены, внезапная музыкальная проверка не застала меня врасплох.
Откашлявшись, я отставила ногу чуть в сторону.
Брюнетка энергично ударила по клавишам и… Мне даже кажется, она не поспевала за мной, и высоченная обтянутая джемпером грудь задорно подпрыгивала в такт громовым раскатам моего голоса, потому что от волнения (а я волновалась, как все начинающие артисты), от волнения я пела несвойственным мне басом (это потом уже, в музыкальной школе, окажется, что у меня альт, настоящий альт, тогда как у большинства девочек – сопрано, а у меня – серебряная трубочка, вставленная в серебряное горло, и называется она – альт).
– Наш паровоз вперед летит, в коммуне остановка! – блистая глазами, я притоптывала ногой и, клянусь, если бы в непосредственной близости от меня оказался вороной жеребец…
Но жеребца рядом не было.
Напротив сидели те самые скучающие дяденьки. Но это поначалу скучающие. Уже со второго такта лица их оживились, – как будто некто невидимый смахнул влажной тряпочкой пыль. Ближе к концу выступления дяденьки разрумянились и весело переглядывались друг с другом.
На бис я исполнила, конечно же, «тачанку», «поле, русское поле», «орленка» (когда я пою «орленка», то отчетливо ощущаю, как во лбу моем загорается звезда), и песню из «неуловимых» (а тут я становлюсь одновременно Яшкой-цыганом, Данькой, чистым полем, звездным небом, вороным конем, я становлюсь синеглазой девочкой в белом платочке и Бубой из Одессы, я плачу и смеюсь одновременно).
Сморкаясь и утирая слезы (это были слезы восторга, дорогие мои), дяденьки долго расспрашивали меня о родителях, о том, что я люблю и кем хочу стать в будущем. Вердикт оказался вполне ожидаемым и ничуть меня не удивил.
– Скрипка! – один из них сделал меланхоличное лицо, изобразив, видимо, таким образом, этот прекрасный во всех отношениях инструмент.
– Фортепиано – широко улыбнулся второй, – нос его лоснился, а толстые стекла очков затуманились. Я отметила несколько выступающие зубы и что-то кроличье в лице.
Можно сказать, что Михаила Аркадьевича я привела домой за руку, таким образом поставив недоумевающих родителей перед фактом.
Концертное фортепиано «Фингер» привезли через месяц.
Покупка эта образовала зияющую дыру в нашем и без того весьма скромном бюджете, но родители, посовещавшись, решили затянуть пояса потуже, и, знаете, элегантный чужеземец до сегодняшнего дня стоит у стены, изредка напоминая о себе глубоким вздохом все еще натянутых струн.
Я обзавелась нотной папкой и, собственно, нотами. Казалось, стоит откинуть крышку, водрузить ноты на пюпитр, и чарующие звуки польются, пальцы побегут, и это будет так же прекрасно и незабываемо, как, допустим, финальная сцена в «Неуловимых».
Увы.
В тот самый день, когда изящный (но все же громоздкий) инструмент стал членом нашей семьи (о, сколько радости от долгого ожидания, суеты, сдавленных криков «Левее! Правее! Осторожно, угол!»), – о, сколько благоговения перед этим заморским чудом, распахнувшим черно-белую пасть, – сколько надежд (увы, не оправдавшихся)…
В тот самый день, когда, коснувшись гладких клавиш (сиреневая, томная – ля, нежно-голубая – си, – а до – похожа на долгий-долгий понедельник), я замерла, вслушиваясь в постукивания невидимых молоточков по невидимым струнам, – в тот самый день жизнь моя превратилась в сплошной понедельник.
Детство кончилось.
Но тогда, ведя в дом (буквально за руку) этого немолодого, с розовеющими залысинами и набрякшими красноватыми веками мужчину, я об этом не подозревала.
Прихрамывающие гаммы, зубодробительные этюды, велеречивые и торжественные полифонии, портрет красноносого недовольного мужчины с оплывшим лицом в неопрятной бороде и распахнутом на толстой груди халате, и напротив – портрет другого, степенного и округлого, с купеческим пробором в тусклых ровных волосах, уроки сольфеджио и музыкальной литературы, тоскливые сумерки, презрительный взгляд хориста, ненавистный третий ряд, в котором окажусь я единственная, с выжженным на лбу клеймом «альт», – все эти палочки и крючочки, скачущие перед глазами, дни и вечера, вечера и дни, а также… смятые трех (пяти и десяти) рублевки… они порхали, кружились, таяли в глубоком кармане светлого плаща моего первого учителя.
В школу меня брали сразу в третий класс, условившись, что первые два я пройду за пару месяцев с уважаемым Михаилом Аркадьевичем. Не вопрос!
– Не дадите ли авансом пять рублей? – смутившись, мама нашарила в сумочке бумажку и неловко протянула через порог. В следующий раз сумма аванса несколько возросла, но учитель так кланялся и шаркал ногами… От него странно пахло.
Все равно он хороший, – упрямо склонив голову, я продолжала уверять домашних, что лучше Михаила Аркадьевича…
И это несмотря на то, что во время уроков мне приходилось не дышать или дышать в сторону.
Пальцы его рук были толстоватые, неповоротливые. Точно клешни, двигались они по клавиатуре, исторгая звук странным царапающим движением. Звук был сухой, глухой, тусклый, как, впрочем, и унылые экзерсисы, которые нужно было пережить, чтобы дойти, наконец, до настоящей гармонии. Иногда с красноватого вислого носа моего учителя свисала прозрачная капля. Я терпеливо ждала, когда же она, наконец, сорвется и упадет, но она все не падала. Коричневая дужка очков была старательно заклеена скотчем, а воротник пиджака густо усыпан перхотью.
Вместе с Михаилом Аркадьевичем в дом вползали тяжелые запахи чуждого мира. Как будто кто-то распахивал комод, в котором нафталинные шарики, вещи, прожившие долгую насыщенную жизнь, кисловатый запах кожи, мыла, резкий, цветочный – одеколона и тоскливый, красноречивый – долгого безрадостного бытия.
Мне было жаль его.
В очередной раз одолжив десятку, учитель исчезал на неделю. Звонить было, как вы понимаете, совершенно некуда, и мы терпеливо ждали. Я открывала и закрывала нотную тетрадь, догуливала (не без удовольствия) последние сентябрьские дни.